Shuckshin.narod.ru / Сочинения / Повести / Калина красная

Калина красная

     История  эта началась в исправительно-трудовом лагере,  севернее города
Н., в местах прекрасных и строгих.

     Был вечер после трудового дня.
     Люди собрались в клубе...
     На сцену вышел широкоплечий мужчина с обветренным лицом и объявил:
     —  А сейчас  хор  бывших  рецидивистов  споет  нам  задум­чивую  песню
"Вечерний звон"!
     На  сцену из-за кулисы стали выходить участники  хора — один за одним.
Они стали так, что  образовали две группы  —  большую и малую.  Хористы все
были далеко не "певучего" облика.
     — В группе "бом-бом", — возвестил  дальше широкопле­чий и показал  на
большую  группу,  —  участвуют  те,  у   кого   за­втра  оканчивается  срок
заключения. Это наша традиция, и мы ее храним.
     Хор запел. То есть завели в малой группе, а в большой на­гнули головы и
в нужный момент ударили с чувством:
     — Бом-м, бом-м...
     В группе  "бом-бом"  мы  видим  и  нашего  героя  —  Егора  Прокудина,
сорокалетнего, стриженого.  Он старался  всерьез и, когда  "звонили", морщил
лоб  и  качал круглой крестьян­ской головой — чтобы похоже  было, что  звук
колокола плы­вет и качается в вечернем воздухе.
     Так закончился последний срок Егора Прокудина. Впе­реди — воля.

     Утром в кабинете у одного из начальников произошел следующий разговор:
     — Ну, расскажи, как думаешь жить, Прокудин? — спро­сил начальник. Он,
видимо, много-много раз  спрашивал это — больно уж слова его вышли какие-то
готовые.
     — Честно! — поторопился с ответом Егор, тоже, надо полагать, готовым,
потому что ответ выскочил поразительно легко.
     — Да это-то я понимаю... А как? Как ты это себе пред­ставляешь?
     — Думаю заняться сельским хозяйством, гражданин на­чальник.
     — Товарищ.
     — А? — не понял Егор.
     — Теперь для тебя все — товарищи, — напомнил началь­ник.
     —  А-а!  — с удовольствием вспомнил Прокудин. И даже посмеялся  своей
забывчивости. — Да-да... Много будет това­рищей!
     — А  что  это  тебя в  сельское  хозяйство-то  потянуло?  —  искренне
поинтересовался начальник.
     —  Так я  же ведь крестьянин! Родом-то. Вообще  люблю  природу.  Куплю
корову...
     — Корову? — удивился начальник.
     — Корову. Вот с таким вымем. — Егор показал руками.
     — Корову надо не по вымю выбирать. Если она  еще мо­лодая, какое  же у
нее "вот  такое" вымя? А ты выберешь ста­рую, у нее действительно  вот такое
вымя... Толку-то что? Ко­рова должна быть... стройная.
     — Так это что же тогда — по ногам? — сугодничал Егор вопросом.
     — Что?
     — Выбирать-то. По ногам, что ли?
     —  Да  почему  по  ногам?  По породе. Существуют  поро­ды —  такая-то
порода... Например, холмогорская... — Боль­ше начальник не знал.
     — Обожаю  коров,  — еще раз с силой  сказал  Егор.  —  При­веду ее в
стойло... поставлю...
     Начальник и Егор помолчали, глядя друг на друга.
     — Корова — это  хорошо, — согласился начальник.  — Только... что ж,
ты одной коровой и будешь заниматься? У тебя профессия-то есть какая-нибудь?
     — У меня много профессий.
     — Например?
     Егор  подумал,  как  если  бы  выбирал  из  множества  своих  профессий
наименее... как  бы это  сказать  — меньше  всего  пригодную  для воровских
целей.
     — Слесарь...
     Зазвонил телефон. Начальник взял трубку.
     — Да. Да. А какой урок-то был? Тема-то какая? "Евгений Онегин"? Так, а
насчет кого они вопросы-то стали задавать? Татьяны? А что им там непонятно в
Татьяне?  Что, говорю, им там... — Начальник некоторое  время слушал тонкий
крикливый голос в трубке, укоризненно смотрел при этом на Егора и чуть кивал
головой: мол, все ясно. — Пусть... Слушай сюда: пусть они там демагогией не
занимаются! Что значит — будут дети, не будут дети?! Про это, что ли, поэма
написана!  А то  я  им приду объясню! Ты им... Ладно, счас Николаев придет к
вам.  — Начальник  положил  трубку  и  взял  другую.  Пока  набирал  номер,
недовольно  проговорил:  —  Доценты  мне...  Николаев?  Там  у  учительницы
литературы урок сорва­ли: начали вопросы  задавать. А? "Евгений Онегин".  Да
не на­счет Онегина,  а насчет  Татьяны: будут  у нее дети от  старика или не
будут?  Иди разберись. Давай. Во, доценты,  понима­ешь! — сказал начальник,
кладя трубку. — Вопросы начали задавать.
     Егор посмеялся, представив этот урок литературы.
     — Хотят знать...
     — У тебя жена-то есть? — спросил начальник строго.
     Егор  вынул из  нагрудного  кармана фотографию и подал  начальнику. Тот
взял, посмотрел.
     — Это твоя жена? — спросил он, не скрывая удивления.
     На фотографии была довольно красивая молодая женщи­на, добрая и ясная.
     —  Будущая,  —  сказал  Егор.  Ему  не  понравилось,  что  на­чальник
удивился. — Ждет меня. Но живую я ее ни разу не видел.
     — Как это?
     —  Заочница. — Егор потянулся, взял  фотографию. — По­звольте.  — И
сам  засмотрелся  на  милое  русское  простое  лицо.  —   Байкалова  Любовь
Федоровна. Какая  доверчивость  на  лице,  а!  Это  удивительно, правда?  На
кассира похожа.
     — И что она пишет?
     — Пишет, что беду мою всю понимает... Но, говорит, не понимаю, как  ты
додумался в тюрьму угодить? Хорошие письма. Покой от них... Муж был пьянчуга
— выгнала. А на людей все равно не обозлилась.
     —  А  ты понимаешь, на  что  идешь?  —  негромко и  серьез­но спросил
начальник.
     — Понимаю, — тоже негромко сказал Егор и спрятал фо­тографию.
     —  Во-первых, оденься как  следует. Куда ты такой... Ванька  с  Пресни
заявишься. — Начальник недовольно  оглядел Егора.  — Что  это за... почему
так одет-то?
     Егор  был  в  сапогах,  в  рубахе-косоворотке,  в  фуфайке  и  каком-то
форменном картузе — не то сельский шофер, не то слесарь-сантехник, с легким
намеком на участие в художест­венной самодеятельности.
     Егор мельком оглядел себя, усмехнулся.
     — Так надо было по роли. А потом уже не успел пере­одеться.
     — Артисты... — только  и сказал начальник и засмеялся. Он был не злой
человек, и его так и  не перестали изумлять люди, изобретательность  которых
не знает пределов.

     И вот она — воля!
     Это значит  — захлопнулась за  Егором дверь, и он очутил­ся  на  улице
небольшого поселка.  Он вздохнул всей грудью весеннего воздуха, зажмурился и
покрутил головой. Прошел немного и прислонился к забору.  Мимо  шла какая-то
ста­рушка с сумочкой, остановилась.
     — Вам плохо?
     — Мне хорошо, мать, — сказал Егор.  — Хорошо, что я весной сел. Надо
всегда весной садиться.
     — Куда садиться? — не поняла старушка.
     — В тюрьму.
     Старушка   только   теперь   сообразила,   с   кем  говорит.  Опа­сливо
отстранилась  и посеменила  дальше.  Посмотрела  еще на забор, мимо которого
шла. Опять оглянулась на Егора.
     А  Егор поднял руку навстречу "Волге". "Волга" останови­лась. Егор стал
договариваться с шофером. Шофер сперва не  соглашался везти, Егор достал  из
кармана пачку денег, пока­зал... и пошел садиться рядом с шофером.
     В  это время к ним подошла старушка, которая  проявила участие к Егору,
— не поленилась перейти улицу.
     —  Я прошу извинить меня, —  заговорила она, склоняясь  к Егору. — А
почему именно весной?
     — Садиться-то?  Так весной сядешь — весной  и  выйдешь. Воля и весна!
Чего еще человеку надо? — Егор улыбнулся старушке и продекламировал: — Май
мой синий! Июнь голу­бой!
     — Вон как!.. — Старушка изумилась.  Выпрямилась  и гля­дела на Егора,
как  глядят  в  городе  на  коня — туда же, по улице  идет,  где  машины. У
старушки было румяное морщинистое  личико и ясные глаза.  Она, сама  того не
ведая, доста­вила Егору приятнейшую, дорогую минуту.
     "Волга" поехала.
     Старушка некоторое время смотрела вслед ей.
     — Скажите... Поэт нашелся. Фет.
     А Егор весь отдался движению. Кончился поселок, выскочили на простор.
     — Нет ли у тебя какой музыки? — спросил Егор.
     Шофер,  молодой  парень,  достал  одной рукой из-за спины транзисторный
магнитофон.
     — Включи. Крайняя клавиша...
     Егор включил какую-то  славную  музыку. Откинулся го­ловой на  сиденье,
закрыл глаза. Долго он ждал такого часа. Заждался.
     — Рад? — спросил шофер.
     — Рад? — очнулся Егор. — Рад... — Он  точно на вкус по­пробовал это
словцо. — Видишь ли, малыш, если бы  я жил три жизни, я бы одну просидел  в
тюрьме,  другую  — отдал тебе, а  третью — прожил бы сам, как хочу. Но так
как  она  у  меня всего одна,  то  сейчас  я,  конечно,  рад.  А  ты  умеешь
ра­доваться? —  Егор от полноты чувства  мог иногда взбежать повыше —  где
обитают слова красивые и пустые. — Умеешь, нет?
     Шофер пожал плечами, ничего не ответил.
     — Э-э, тухлое твое дело, сынок, — не умеешь.
     — А чего радоваться-то?
     Егор вдруг стал  серьезным. Задумался. С ним это  быва­ло — вдруг ни с
того ни с сего задумается.
     — А? — спросил Егор из каких-то своих мыслей.
     —  Чего, говорю,  шибко радоваться-то? — Шофер был па­рень  трезвый и
занудливый.
     —  Ну, это я, брат, не знаю — чего  радоваться, — загово­рил Егор, с
неохотой возвращаясь из  своего  далекого дале­ка. — Умеешь — радуйся,  не
умеешь — сиди так. Тут не спра­шивают. Стихи, например, любишь?
     Парень опять неопределенно пожал плечами.
     — Вот  видишь,  — с  сожалением  сказал  Егор,  —  а ты  ра­доваться
собрался.
     — Я и не собирался радоваться.
     — Стихи надо любить, — решительно закруглил Егор этот вялый разговор.
—  Слушай,  какие  стихи бывают. —  И  Егор начал  читать — с  пропуском,
правда, потому что под­забыл.

     ...в снежную выбель
     Заметалась звенящая жуть.
     Здравствуй, ты, моя черная гибель,
     Я навстречу тебе выхожу!

     Город, город! Ты в схватке жестокой
     Окрестил нас как падаль и мразь.
     Стынет поле в тоске...

     какой-то... Тут подзабыл малость.

     Телеграфными столбами давясь...

     Тут опять забыл. Дальше:

     Пусть для сердца тягуче колко,
     Это песня звериных прав!..
     ...Так охотники травят волка,
     Зажимая в тиски облав.

     Зверь припал... и из пасмурных недр
     Кто-то спустит сейчас курки...
     Вдруг прыжок... и двуногого недруга
     Раздирают на части клыки.

     О, привет тебе, зверь мой любимый!
     Ты недаром даешься ножу.
     Как и ты — я, отвсюду гонимый,
     Средь железных врагов прохожу.

     Как и ты — я всегда наготове,
     И хоть слышу победный рожок,
     Но отпробует вражеской крови
     Мой последний, смертельный прыжок.

     И пускай я на рыхлую выбель
     Упаду и зароюсь в снегу...
     Все же песню отмщенья за гибель
     Пропоют мне на том берегу.

     Егор, сам  оглушенный силой слов, некоторое время сидел,  стиснув зубы,
глядел  вперед.  И была в его взгляде, со­средоточенном, устремленном вдаль,
решимость, точно и  сам  он бросил прямой  вызов кому-то и не  страшился  ни
тогда, ни теперь.
     — Как стихи? — спросил Егор.
     — Хорошие стихи.
     — Хорошие. Как стакан спирту дернул, — сказал Егор. — А ты: не люблю
стихи.  Молодой  еще,  надо  всем интересо­ваться.  Останови-ка...  я  своих
подружек встретил.
     Шофер не понял, каких он подружек встретил, но оста­новился.
     Егор вышел из машины... Вокруг был сплошной березо­вый лес. И такой это
был чистый белый мир на черной еще земле, такое свечение!.. Егор прислонился
к березке, огля­делся кругом.
     —  Ну,  ты глянь, что  делается!  —  сказал  он  с  тихим вос­торгом.
Повернулся  к  березке,  погладил  ее ладонью. —  Здорово!  Ишь ты какая...
Невеста  какая. Жениха  ждешь?  Скоро  уж,  скоро. — Егор быстро вернулся к
машине. Все  те­перь  было  понятно.  Нужен  выход  какой-нибудь. И  скорее.
Немедленно.
     —  Жми, малыш, на весь костыль. А то  у меня  сердце  сей­час из груди
выпрыгнет: надо что-то сделать. Ты спиртного с собой не возишь?
     — Откуда!
     — Ну, тогда рули. Сколько стоит твой музыкальный ящи­чек?
     — Двести.
     — Беру за триста. Он мне понравился.

     В областном  городе, на окраине, Егор  велел остановить­ся, не  доезжая
того дома,  где должны  быть свои люди. Щедро  расплатился  с  шофером, взял
музыкальный ящичек и двора­ми, сложно, пошел "на хату".
     "Малина" была в сборе.
     Сидела  приятная молодая  женщина с гитарой. Сидел около телефона некий
здоровый лоб,  похожий на бульдога, упорно смотрел на телефон. Сидели четыре
девицы  с  голыми   ногами...   Ходил  по  комнате  рослый  молодой  парень,
погля­дывал  на телефон...  Сидел  в  кресле  Губошлеп  с  темными  зу­бами,
потягивал из фужера  шампанское...  Еще  человек пять-шесть  молодых  парней
сидели кто где — курили или просто так.
     Комната была  драная,  гадкая. Синенькие какие-то  обои,  захватанные и
тоже дранью, совсем уж некстати напоминали  цветом своим весеннее небо, и от
этого вовсе нехорошо было в этом вонючем  сокрытом  мирке,  тяжко. Про такие
обитали­ща говорят, обижая зверей, — логово.
     Все сидели в каком-то странном оцепенении. Время от времени поглядывали
на телефон. Напряжение чувствова­лось во всем. Только скуластенькая  молодая
женщина чуть  перебирала струны  и негромко,  красиво пела,  хрипловато,  но
очень душевно:

     Калина красная,
     Калина вызрела,
     Я у залеточки
     Характер вызнала.

     Характер вызнала,
     Характер — ой какой,
     Я не уважила,
     А он пошел к другой...
     А я...

     Во входную  дверь  негромко  постучали  условным  стуком.  Все  сидящие
дернулись, как от вскрика.
     — Цыть!  — сказал Губошлеп. И весело посмотрел на всех. —  Нервы, —
еще сказал Губошлеп. И взглядом послал одного открыть дверь.
     Пошел рослый парень.
     — Цепочка, — сказал Губошлеп. И сунул руку в карман. И ждал.
     Рослый парень,  не  скидывая  дверной цепочки,  приот­крыл  дверь...  И
поспешно скинул цепочку, оглянулся на всех...
     Дверь закрылась.
     И вдруг за  дверью грянул марш. Егор пинком открыл ее и вошел под марш.
На него зашикали и повскакали с мест.
     Егор выключил магнитофон, удивленно огляделся.
     К нему подходили, здоровались... Но старались не шуметь.
     — Привет, Горе. (Такова была кличка Егора — Горе.)
     — Здорово.
     — Отпыхтел?
     Егор подавал  руку, но  все не мог понять, что здесь  такое. Много было
знакомых, а были не просто знакомые — была тут Люсьен (скуластенькая), был,
наконец, Губошлеп — их Егор рад был видеть. Но что они?
     — А чего вы такие все?
     — Ларек наши берут, — пояснил  один, здороваясь. — Должны звонить...
Ждем.
     Очень  обрадовалась Егору скуластенькая женщина. Она повисла у  него на
шее...  И  всего  исцеловала.  Глаза  ее,  чуть  влажные,  прямо   сияли  от
неподдельной радости.
     — Горе ты мое!.. Я тебя сегодня во сне видела...
     — Ну-ну, — говорил счастливый Егор. — И что я во сне делал?
     — Обнимал меня. Крепко-крепко.
     — А ты ни с кем меня не спутала?
     — Горе!..
     —  А ну,  повернись-ка, сынку!  —  сказал  Губошлеп. — Экий ты какой
стал!
     Егор  подошел  к  Губошлепу,  они сдержанно обнялись. Губошлеп так и не
встал. Весело смотрел на Егора.
     — Я вспоминаю  один весенний  вечер...  — заговорил  Гу­бошлеп. И все
стихли.  —  В воздухе  было  немножко сыро, на  вокзале — сотни людей.  От
чемоданов рябит в глазах. Все люди взволнованы  — все хотят уехать. И среди
этих взволно­ванных, нервных сидел  один... Сидел  он на  своем деревен­ском
сундуке и думал горькую думу. К нему подошел некий изящный молодой человек и
спросил: "Что пригорюнился, добрый молодец?" — "Да вот... горе у меня! Один
на земле остался, не знаю, куда деваться". Тогда молодой человек...
     Зазвонил телефон. Всех опять как током дернуло.
     — Да? — вроде как безразлично спросил парень, похо­жий на бульдога. И
долго слушал. И  кивал. — Все  сидим  здесь. Я  не  отхожу от телефона. Все
здесь, Горе  пришел...  Да. Только  что. Ждем. Ждем.  — Похожий на бульдога
положил трубку и повернулся ко всем. — Начали.
     Все пришли в нервное движение.
     — Шампанзе! — велел Губошлеп.
     Бутылки с шампанским пошли по рукам.
     — Что за ларек? — спросил Егор Губошлепа.
     — Кусков на восемь, — сказал тот. — Твое здоровье!
     Выпили.
     — Люсьен...  Что-нибудь... снять напряжение, — попро­сил Губошлеп. Он
был худой, спокойный и чрезвычайно наг­лый, глаза очень наглые.
     —  Я буду петь про  любовь, —  сказала  приятная  Люсьен. И  тряхнула
крашеной головой, и с маху положила ладонь на струны. И все стихли.

     Тары-бары-растабары,
     Чары-чары...
     Очи-ночь.
     Кто не весел,
     Кто в печали —
     Уходите прочь!
     Во лугах, под покровом ночи,
     Счастье даром раздают!
     Очи, очи...
     Сердце хочет:
     Поманите — я пойду!
     Тары-бары-растабары...

     Опять зазвонил телефон. Вмиг повисла гробовая тишина.
     —  Да?  — изо всех  сил спокойно сказал Бульдог в труб­ку. — Нет, вы
ошиблись номером. Ничего,  пожалуйста.  Бы­вает, бывает. —  Бульдог положил
трубку. — В прачечную зво­нит, сука.
     Все пришли в движение.
     — Шампанзе! — опять велел Губошлеп. — Горе, от кого поклоны принес?
     — Потом,  — сказал Егор. — Дай я сперва нагляжусь на вас. Вот, вишь,
тут молодые люди незнакомые... Ну-ка, я по­знакомлюсь.
     Молодые  люди  по  второму  разу,  с  почтением  подавали  руки.   Егор
внимательно, с усмешкой заглядывал им в глаза.  И кивал  головой, и говорил:
"Так, так".
     — Хочу плясать! — заявила Люсьен. И трахнула фужер об пол.
     — Ша, Люсьен, — сказал Губошлеп. — Не заводись.
     — Иди ты к дьяволу! — сказала подпившая Люсьен. — Горе, наш коронный
номер!
     И Егор тоже с силой бросил свой фужер. И у него тоже заблестели глаза.
     — Ну-ка, молодые люди, дайте круг. Брысь!
     — Ша, Горе! — повысил голос Губошлеп. — Выбрали время!
     — Да мы же услышим звонок! — заговорили со всех сто­рон Губошлепу. —
Пусть сбацают.
     — Чего ты? Пусть выйдут!
     — Бульдя же сидит на телефоне.
     Губошлеп вынул платочек и хоть запоздало, но важно, как Пугачев, махнул
им.
     Две гитары дернули "Барыню".
     Пошла Люсьен... Ах, как она плясала! Она умела. Не раз­машисто, нет,  а
четко,  легко, с  большим тактом. Вроде  вко­лачивала каблучками в гроб свою
калеку-жизнь, а сама, как  птица, била крыльями — чтоб отлететь.  Много она
вкладывала в пляску. Она даже красивой вдруг сделалась, родной и милой...
     Егор,  когда Люсьен подступала  к нему,  начинал тоже и  работал только
ногами. Руки заложены за спину, ничего  вро­де особенного, не  прыгал козлом
— а тоже хорошо. Хорошо  у них выходило. Таилось  что-то за этой пляской —
неизжитое, незабытое.
     —  Вот  какой минуты ждала моя многострадальная  душа,  — сказал Егор
вполне серьезно. Такой, верно, ждалась ему же­ланная воля.
     — Подожди, Егорушка, я еще не так успокою  твою ду­шу, — откликнулась
Люсьен. — Ах как я ее успокою! И сама успокоюсь.
     — Успокой, Люсьен. А то она плачет.
     — Успокою. Я прижму ее к  сердцу, голубку, скажу ей: "Устала? Милая...
милая... добрая... Устала".
     — Смотри,  не клюнула  бы  эта  голубка,  —  встрял  в этот  деланный
разговор Губошлеп. — А то клюнет.
     — Нет, она не  злая, — серьезно сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И
жесткость  легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не  перестали, они
плясали. На них хотелось  без конца смотреть,  и  молодые люди  смотрели,  с
какой-то трево­гой смотрели, жадно, как  будто  заколачивалась  в гроб некая
отвратительная часть  и их жизни тоже — можно потом  выйти на белый свет, а
там — весна.
     — Она устала в клетке, — сказала Люсьен нежно.
     — Она плачет, — сказал Егор. — Нужен праздник.
     — По темечку ее... Прутиком, — сказал Губошлеп. — Она успокоится.
     — Какие люди, Егорушка! А? — воскликнула Люсьен. — Какие злые!
     —  Ну, на злых,  Люсьен, мы  сами  —  волки.  Но душа-то,  душа-то...
Плачет.
     — Успокоим, Егорушка, успокоим. Я же волшебница, я все  чары свои пущу
в ход...
     —  Из голубей похлебка хорошая,  — сказал ехидный Гу­бошлеп. Весь он,
худой как  нож, собранный, страшный сво­ей молодой ненужностью, весь он ушел
в свои глаза. Глаза горели злобой.
     — Нет, она плачет! — остервенело сказал Егор. — Плачет! Тесно ей там
— плачет! — Он рванул рубаху... И стал против Губошлепа. Гитары смолкли. И
смолк перепляс волшебницы Люсьен.
     Губошлеп держал уже руку в кармане.
     — Опять ты за старое, Горе? — спросил он, удовлетво­ренный.
     — Я  тебе, наверно,  последний раз говорю, — спокойно тоже  и  устало
сказал Егор, застегивая рубаху. — Не тронь меня за  болячку... Когда-нибудь
ты не успеешь сунуть руку в карман. Я тебе сказал.
     — Я слышал.
     — Эх-х!.. — огорчилась Люсьен. — Скука... Опять покой­ники, кровь...
Бр-р... Налей-ка мне шампанского, дружок.
     Зазвонил телефон. Про него как-то забыли все.
     Бульдог  кинулся  к  аппарату, схватил  трубку... Поднес  к уху, и  она
обожгла его. Он бросил ее на рычажки.
     Первым  вскочил с места Губошлеп. Он был стремитель­ный человек. Но все
же он был спокоен.
     — Сгорели, — коротко и ужасно сказал Бульдог.
     — По  одному — кто куда,  —  скомандовал Губошлеп. — Веером. На две
недели все умерли. Время!
     Стали исчезать по  одному. Исчезать они, как видно, умели. Никто ничего
не спрашивал.
     — Ни одной пары! — еще сказал Губошлеп. —  Сбор у Иванова. Не раньше
десяти дней.
     Егор сел к столу, налил фужер шампанского, выпил.
     — Ты что, Горе? — спросил Губошлеп.
     — Я?..  — Егор помедлил в задумчивости.  — Я, кажется, действительно
займусь сельским хозяйством.
     Люсьен и Губошлеп стояли над ним в недоумении.
     — Каким сельским хозяйством?
     — Уходить надо, чего ты сел?! — встряхнула его Люсьен.
     Егор очнулся. Встал.
     — Уходить? Опять уходить... Когда же я буду приходить, граждане? А где
мой славный ящичек?.. А, вот он. Обязатель­но надо уходить? Может...
     — Что ты! Через десять минут здесь будут. Наверно, вы­следили.
     Люсьен пошла к выходу.
     Егор двинулся было за ней, но Губошлеп мягко остано­вил его за плечо. И
мягко сказал:
     — Не надо. Погорим. Мы скоро все увидимся...
     — А ты с ней пойдешь? — прямо спросил Егор.
     — Нет,  — твердо и, похоже, честно сказал Губошлеп. —  Иди! — резко
крикнул он Люсьен, которая задержалась в дверях.
     Люсьен недобро глянула на Губошлепа и вышла.
     —  Отдохни где-нибудь,  — сказал Губошлеп,  наливая  в два фужера. —
Отдохни,  дружок, — хоть к Кольке  Королю, хоть  к  Ваньке Самыкину, у него
уголок хороший. А меня прости за... сегодняшнее. Но... Горе ты мое, Горе, ты
же мне тоже на болячку жмешь, только не замечаешь. Давай. Со  встречей. И —
до свиданья пока. Не горюй. Гроши есть?
     — Есть. Мне там собрали...
     — А то могу подкинуть.
     — Давай, — передумал Егор.
     Губошлеп вытащил из кармана и дал сколько-то Егору. Пачку.
     — Где будешь?
     — Не знаю. Найду кого-нибудь. Как же вы так — завали­лись-то?..
     В это время в комнату скользнул один из молодых, белый от испуга.
     — Квартал окружили, — сказал он.
     — А ты что?
     — Я не знаю куда... Я вам сказать.
     — Сам прет на рога, — засмеялся Губошлеп. — Чего ж ты опять сюда-то?
Ах, милый ты мой, теленочек мой... За мной, братики!
     Они  вышли  каким-то  черным  ходом и  направились было вдоль  стены  в
сторону улицы, но оттуда,  с той стороны, по­слышались крепкие шаги патруля.
Они — в другую сторону, но и оттуда раздались тоже шаги...
     — Так, — сказал Губошлеп, не утрачивая  своей загадоч­ной  веселости.
— Что-то паленым пахнет. А, Егор? Чуешь?
     — Ну-ка, сюда! — Егор втолкнул своих спутников в какую-то нишу.
     Шага с обеих сторон приближались...
     И в одном месте,  справа, по  стене прыгнул лучик сильно­го  карманного
фонаря.
     Губошлеп вынул из кармана наган...
     — Брось, дура! — резко и зло  сказал Егор. — Психопат.  Может, те не
расколются... А ты тут стрельбу откроешь.
     — Та знаю я их! — нервно воскликнул Губошлеп. Вот сейчас, вот тут он,
пожалуй, утратил свое спокойствие.
     — Вот я сейчас рвану  — уведу их. У меня справка об осво­бождении, —
заговорил  Егор  быстро, выискивая глазами  — в какую сторону  рвануть.  —
Справка  помечена  сегодняшним  числом...  Я  прикрытый.  Догонят —  скажу:
испугался. Скажу: бабенку искал,  услышал свистки — испугался сдуру... Все.
Не поминайте лихом!
     И Егор ринулся от  них... И побежал напропалую. Тотчас со  всех  сторон
раздались свистки и топот ног.

     Егор бежал с каким-то  азартом, молодо... Бежал, да  еще и приговаривал
себе, подпевал.  Увидел  просвет, кинулся туда, полез через какие-то трубы и
победно спел:
     — Оп, тирдарпупия! Ничего я не видал, ох, никого не знаю!..
     Он  уже  перебрался  через  трубы... Сзади  в темноте,  совсем  близко,
бежали. Егор юркнул в широкую трубу и замер.
     Над ним загрохотали железные шаги...
     Егор сидел, скрючившись, и довольно улыбался. И шеп­тал:
     — Д-ничего я не видал, д-никого не знаю.
     Он затеял какую-то опасную игру. Когда гул железный прекратился и можно
было пересидеть тут и вовсе, он вдруг опять снялся с места и опять побежал.
     За ним опять устремились.
     — Эх,  ничего я  не видал,  ох, никого  не знаю! Д-никого не знаю!  —
подбадривал себя Егор. Маханул через какую-то  вы­сокую изгородь, побежал по
кустам — похоже,  попал в какой-то сад. Близко взлаяла собака. Егор кинулся
вбок... Опять изгородь, он перепрыгнул и очутился на кладбище.
     — Привет! — сказал Егор. И пошел тихо.
     А шум погони устремился дальше — в сторону.
     —  Ну надо  же,  сбежал!  —  изумился Егор.  — Всегда бы  так,  елки
зеленые. А то ведь, когда хочешь подорвать, попа­даешься, как ребенок.
     И опять охватила Егора радость воли, радость жизни.
     — Ох, д-ничего ж я не видал, д-никого не знаю, — еще разок спел Егор.
И включил свой  славный ящичек на малую громкость. И пошел читать надписи на
надгробиях.  Кладби­ще огибала улица, и свет фар  надолго освещал кресты  —
по­ка машина огибала  угол. И тени от крестов, длинные, урод­ливые, плыли по
земле,  по холмикам, по оградкам... Жутко­ватая, в общем-то, картина. А  тут
еще музычка Егорова — вовсе как-то нелепо. Егор выключил музыку.
     —  "Спи спокойно до светлого  утра", — успевал прочиты­вать  Егор. —
"Купец первой гильдии Неверов"...  А ты-то как  здесь?! — удивился Егор. —
Тыща  восемьсот  девяносто...  А-а,   ты  уже  давно.  Ну-ну,  купец  первой
гильдии... "Едут с товара­ми в путь из Касимова..." —  запел было  негромко
Егор, но спохватился. — "Дорогому, незабвенному мужу от  неутеш­ной вдовы",
— прочитал  он  дальше.  Присел на  скамеечку, посидел  некоторое  время...
Встал. —  Ну, ладно, ребята, вы лежите, а  я пойду.  Ничего  не сделаешь...
Пойду себе, как честный фраер: где-то  же  надо,  в  конце концов, приткнуть
голову. Надо же? Надо. — И все же спел еще разок: — Д-ничего ж я не видал,
д-никого ж не зна-аю.
     И стал он искать, куда бы приткнуться.
     У  двери  деревянного  домика на  самой  окраине  из  сеней ему  сурово
сказали:
     —  Иди отсюда!  А  то  я  те  выйду,  покажу  горе...  Горе пока­жу  и
страдание.
     Егор помолчал немного.
     — Ну, выйди.
     — И выйду!
     — Выйдешь... Ты мне скажи: Нинка  здесь или нет? — по-доброму спросил
Егор мужика  за  дверью. — Только правду!  А то  ведь  я узнаю...  И строго
накажу, если обманешь.
     Мужик тоже помолчал. И тоже сменил  тон, сказал дерз­ко, но хоть не так
зло:
     —  Никакой здесь Нинки нет, тебе говорят! Неужели не­понятно?  Шляются
тут по ночам-то.
     — Поджечь, что ли,  вас? — вслух подумал Егор. И  брякнул спичками  в
кармане. — А?
     За дверью долго молчали.
     — Попробуй,  — сказал наконец  голос.  Но  уже  вовсе  не  грозно. —
Попробуй подожги. Нет Нинки, я те серьезно го­ворю. Уехала она.
     — Куда?
     — На Север куда-то.
     — А чего ты лаяться кинулся? Неужели трудно было сразу объяснить?
     — А потому что меня зло берет  на вас! Из-за  таких вот  и уехала... С
таким же вот.
     — Ну, считай, что она в надежных руках — не пропадет. Будь здоров!

     В телефонной будке Егор тоже рассердился.
     — Почему нельзя-то?! Почем? — орал он в трубку.
     Ему что-то долго объясняли.
     — Заразы вы все, —  с дрожью в голосе сказал Егор. — Я  из вас букет
сделаю, суки: головками вниз посажу в клум­бу... Ну, твари!  — Егор  бросил
трубку... И задумался. —  Лю­ба, — произнес он с  дурашливой нежностью. —
Все.  Еду к Любе. —  И  он зло саданул дверью будки и пошагал  к вокзалу. И
говорил дорогой: — Ах ты, лапушка ты моя! Любушка-го­лубушка... Оладушек ты
мой сибирский! Я хоть отъемся око­ло  тебя... Хоть волосы отрастут. Дорогуша
ты  моя сдобная! —  Егор все набирал и набирал какого-то  остервенения.  —
Съем я тебя поеду! — закричал он  в тишину, в ночь.  И даже  не  ог­лянулся
посмотреть — не потревожил ли кого своим криком. Шаги его громко отдавались
в пустой улице; подморозило на ночь, асфальт звенел. — Задушу в объятиях!..
Разорву и схаваю! И запью самогонкой. Все!

     И вот районный автобус привез Егора в село Ясное.
     А Егора на взгорке стояла и ждала  Люба. Егор сразу уви­дел и узнал ее.
В сердце толкнуло — она!
     И пошел к ней.
     — Ё-мое, — говорил он  себе  негромко,  изумленный, — да  она просто
красавица! Просто зоренька ясная. Колобок про­сто ... Красная шапочка...
     — Здравствуйте, — сказал он вежливо и наигранно за­стенчиво. И  подал
руку. — Георгий. — И пожал с чувством крепкую крестьянскую  руку. И  — на
всякий случай — трях­нул ее, тоже с чувством.
     —  Люба.  —  Женщина просто  и  как-то задумчиво  глядела  на  Егора.
Молчала. Егору от ее взгляда сделалось беспокойно.
     — Это я, — сказал он. И почувствовал себя очень глупо.
     —  А  это — я, —  сказала Люба.  И все  смотрела  на него спокойно и
задумчиво.
     — Я некрасивый, — зачем-то сказал Егор.
     Люба засмеялась.
     — Пойдем-ка  посидим пока в  чайной,  — сказала она. —  Расскажи про
себя, что ли...
     — Я непьющий, — поспешил Егор.
     — Ой  ли? — искренне удивилась Люба. И  очень как-то просто у нее это
получилось, естественно. Егора простота эта сбила с толку.
     — Нет, я, конечно, моту поддержать компанию, но... это... не  так чтоб
засандалить там... Я очень умеренный.
     — Да мы чайку выпьем,  и все. Расскажешь про  себя ма­ленько. —  Люба
все смотрела на своего заочника... И  так странно смотрела,  точно над собой
же и подсмеивалась в ду­ше, точно говорила себе, изумленная своим поступком:
"Ну не дура ли я? Что затеяла-то?" Но  женщина она, видно, само­стоятельная:
и  смеется  над  собой, а делает, что хочет. — Пой­дем...  Расскажи. А то у
меня мать с отцом строгие, говорят: и не заявляйся сюда со своим арестантом.
—  Люба шла не­сколько впереди и, говоря это, оглядывалась, и вид у нее был
спокойный и веселый. — А я им  говорю: да он арестант-то по случайности. По
несчастью. Верно же?
     Егор  при известии, что у  нее  родители, да еще  строгие, заскучал. Но
вида не подал.
     —  Да-да, —  сказал он "интеллигентно". —  Стечение  об­стоятельств,
громадная невезуха...
     — Вот и я говорю.
     — У вас родители — кержаки?
     — Нет. Почему ты так решил?
     — Строгие-то... Попрут еще. Я, например, курю.
     — Господи, у меня отец сам курит. Брат, правда, не ку­рит...
     — И брат есть?
     — Есть. У нас семья большая. У брата двое детей  — боль­шие уже: один
в институте учится, другая десятилетку закан­чивает.
     — Все  учатся...  Это  хорошо,  — похвалил Егор.  — Молод­цы. — Но,
однако, ему кисло сделалось от такой родни.
     Зашли  в   чайную.  Сели  в  углу  за  столик.  В  чайной  было  людно,
беспрестанно входили и выходили... И все с интере­сом разглядывали Егора. От
этого тоже было неловко, неуютно.
     — Может, мы возьмем бутылочку  да  пойдем куда-ни­будь?  —  предложил
Егор.
     — Зачем? Здесь вон  как  славно... Нюра, Нюр! — позвала Люба девушку.
— Принеси нам, голубушка... Чего принести-то? — повернулась к Егору.
     — Красненького,  — сказал Егор,  снисходительно  помор­щившись. —  У
меня от водки изжога.
     — Красненького, Нюр! —  Загадочное впечатление произ­водила Люба: она
точно играла какую-то умную игру, играла  спокойно,  весело и с любопытством
всматривалась в Егора: разгадал тот или нет, что это за игра?
     — Ну, Георгий... — начала она, — расскажи, значит, про себя.
     — Прямо как на допросе, — сказал Егор и мелко посме­ялся. Но Люба его
не поддержала, и Егор посерьезнел.
     —  Ну,  что  рассказывать? Я бухгалтер,  работал в  ОРСе,  начальство,
конечно,  воровало...  Тут  — бах!  —  ревизия.  И  мне  намотали...  Мне,
естественно, пришлось  отдуваться. Слу­шай, —  тоже перешел он  на "ты", —
давай уйдем отсюда: они смотрят, как эти...
     — Да пусть смотрят! Чего они тебе? Ты же не сбежал.
     — Вот справка! — воскликнул Егор. И полез было в карман.
     —  Я  верю, верю,  Господи! Я так,  к слову. Ну, ну?  И сколь­ко же ты
сидел?
     — Пять.
     — Ну?
     — Все... А что еще?
     — Это с такими ручищами ты — бухгалтер? Даже не ве­рится.
     — Что? Руки?..  А-а. Так это  я  их  уже  там натрениро­вал... — Егор
потянул руки со стола.
     —  Такими  руками только  замки  ломать,  а  не на сче­тах... —  Люба
засмеялась.
     И Егор, несколько встревоженный, фальшиво посмеялся тоже.
     — Ну а здесь чем думаешь заниматься? Тоже бухгалтером будешь?
     — Нет! — поспешно сказал Егор. — Бухгалтером я боль­ше не буду.
     — А кем же?
     —  Надо осмотреться... А может,  малость попридержать коней, Люба?  —
Егор  тоже прямо глянул в  глаза женщи­ны. — Ты как-то сразу погнала  вмах:
работа, работа... Рабо­та — не Алитет. Подожди с этим.
     — А зачем ты меня обманывать-то  стал? — тоже прямо спросила Люба. —
Я же писала вашему начальнику, и он мне ответил...
     — А-а, — протянул Егор, пораженный. — Вот  оно что... — И ему стало
легко и даже весело. — Ну, тогда гони всю тройку под гору. Наливай.
     И включил Егор музыку.
     — А такие  письма писал хорошие, — с сожалением сказа­ла Люба. — Это
же не письма, а целые... поэмы прямо целые.
     — Да?  — оживился Егор. — Тебе нравятся? Может, та­лант пропадает...
— Он пропел: — Пропала молодость, та­лант  в стенах тюрьмы. Давай, Любовь,
наливай. Централка, все ночи полные огня... Давай, давай!
     — А чего ты-то погнал? Подожди... Поговорим.
     — Ну,  начальничек, мля! — воскликнул Егор. —  И  ниче­го не  сказал
мне. А тихим  фраером я подъехал?  Да? Бухгалте­ром...  — Егор хохотнул. —
Бухгалтер... По учету товаров широкого потребления.
     —  Так чего же ты хотел, Георгий? — спросила Люба. — Обманывал-то...
Обокрасть, что ли, меня?
     — Ну,  мать!..  Ты даешь! Поехал в далекие края  — две па­ры  валенок
брать. Ты меня оскорбляешь, Люба.
     — А чего же?
     — Что?
     — Чего хочешь-то?
     — Не знаю. Может, отдых душе устроить... Но  это тоже не то:  для меня
отдых — это... Да. Не знаю, не знаю, Любовь.
     — Эх, Егорушка.
     Егор  даже вздрогнул  и испуганно  глянул на  Любу: так по­хоже она это
сказала — так говорила далекая Люсьен.
     — Что?
     —  Ведь и правда, пристал ты, как конь в гору... только еще боками  не
проваливаешь. Да пена изо рта не идет. Упа­дешь ведь.  Запалишься и упадешь.
У тебя правда, что ли, ни­кого нету? Родных-то...
     —  Нет,  я  сиротинушка горькая. Я  же писал. Кличка моя знаешь какая?
Горе. Мой псевдоним. Но все же ты мне на мозоль, пожалуйста, не наступай. Не
надо. Я еще не побирушка. Чего-чего, а магазинчик-то  подломить я еще смогу.
Иногда  я  бываю  фантастически богат, Люба. Жаль, что ты мне не в  эту пору
встретилась... Ты бы увидела, что я эти деньги вонючие... вполне презираю.
     — Презираешь, а идешь из-за них на такую страсть.
     — Я не из-за денег иду.
     — Из-за чего же?
     — Никем  больше не могу быть  на этой земле  — только  вором. — Егор
сказал это с гордостью. Ему  было очень  легко с  Любой. Хотелось, например,
чем-нибудь ее удивить.
     — Ое-ей! Ну, допивай да пойдем, — сказала Люба.
     — Куда? — удивился Егор.
     — Ко  мне. Ты же ко мне  приехал. Или у  тебя еще где-ни­будь заочница
есть? — Люба засмеялась. Ей было легко с Егором, очень легко.
     — Погоди... — не понимал Егор. — Но мы же теперь вы­яснили, что я не
бухгалтер...
     — Ну, уж ты тоже  выбрал профессию... — Люба качнула головой. — Хотя
бы уж свиновод, что ли, и то лучше. Выду­мал бы какой-нибудь падеж свиней —
ну, осудили, мол. А ты, и правда-то, не похож на жулика. Нормальный мужик...
Даже вроде наш, деревенский. Ну, свиновод, пошли, что ли?
     —  Между  прочим, —  не  без  фанаберии заговорил  Егор, —  к вашему
сведению: я шофер второго класса.
     — И права есть? — с недоверием спросила Люба.
     — Права в Магадане.
     — Ну, видишь, тебе же цены нет,  а ты —  Горе!  Бича хоро­шего нет на
это горе. Пошли.
     — Типичная крестьянская психология. Ломовая. Я реци­дивист, дурочка. Я
ворюга несусветный. Я...
     — Тише! Что, опьянел, что ли?
     —  Так. А в  чем дело?  —  опомнился  Егор.  —  Не понимаю, объясни,
пожалуйста. Ну, мы пойдем... Что дальше?
     — Пошли  ко мне. Отдохни хоть с недельку...  Украсть  у меня все равно
нечего. Отдышись... Потом  уж поедешь мага­зины  ломать. Пойдем.  А то  люди
скажут, встретила  — от ворот поворот. Зачем же тогда звала? Знаешь, мы тут
какие!.. Сразу друг друга осудим.  Да и потом... не боюсь я тебя чего-то, не
знаю.
     — Так. А папаша  твой не приголубит меня...  колуном по  лбу? Мало  ли
какая ему мысль придет в голову.
     — Нет, ничего. Теперь уж надейся на меня.

     Дом у Байкаловых  большой, крестовый. В одной полови­не  дома жила Люба
со стариками, через стенку — брат с се­мьей.
     Дом  стоял  на  высоком  берегу реки,  за рекой открывались необозримые
дали. Хозяйство у Байкаловых налаженное, широкий двор с постройками, баня на
самой крутизне.
     Старики Байкаловы как раз стряпали пельмени, когда хозяйка, Михайловна,
увидела в окно Любу и Егора.
     —   Гли-ка,  ведет   ведь!  —   всполошилась   она.   —  Любка-то!..
Рестанта-то!..
     Старик тоже приник к окошку.
     —  Вот теперь заживем!  —  в сердцах  сказал  он. — По  внут­реннему
распорядку, язви тя в душу! Вот это отчебучила дочь!
     Видно было, как Люба  что-то  рассказывает Егору: пока­зывала рукой  за
реку,  оглядывалась  и  показывала назад,  на  село.  Егор  послушно  крутил
головой. Но больше взглядывал на дом Любы, на окна.
     А тут переполох полный. Все же не верили старики,  что кто-то приедет к
ним из тюрьмы. И хоть Люба и телеграмму им показывала от Егора, все равно не
верилось. А обернулось все чистой правдой.
     — Ну окаянная, ну, халда! —  сокрушалась старуха. — Ну, чо я могла с
халдой поделать? Ничо же я не могла...
     — Ты вида не показывай, что мы напужались  или ишо чего... — учил  ее
дед. — Видали мы таких... разбойников! Стенька Разин нашелся.
     —  Однако и приветить ведь надо?.. — первая же и сообра­зила старуха.
— Или как? У меня голова кругом пошла — не соображу...
     — Надо.  Все будем  по-людски  делать, а там уж поглядим: может, жизни
свои покладем... через дочь родную. Ну, Люб­ка, Любка...
     Вошли Люба с Егором.
     — Здравствуйте! — приветливо сказал Егор.
     Старики  в ответ  только кивнули...  И  открыто, в  упор  раз­глядывали
Егора.
     — Ну, вот и бухгалтер наш, — как ни в чем не бывало за­говорила Люба.
— И никакой  он вовсе  не разбойник с боль­шой дороги, а попал по... этому,
по...
     — По недоразумению, — подсказал Егор.
     — И сколько же счас дают за недоразумение? — спросил старик.
     — Пять, — кротко ответил Егор.
     — Мало. Раньше больше давали.
     — По какому  же  такому недоразумению  загудел-то? —  прямо  спросила
старуха.
     —  Начальство воровало,  а  он  списывал,  — пояснила  Лю­ба.  — Ну,
допросили?  А  теперь  покормить  надо  —  человек  с дороги. Садись  пока,
Георгий.
     Егор  обнажил  свою стриженую  голову  и скромненько присел на  краешек
стула.
     —  Посиди пока, —  велела Люба. —  Я пойду  баню  затоп­лю.  И будем
обедать.
     Люба ушла. Нарочно, похоже, ушла —  чтобы они тут  до чего-нибудь хоть
договорились. Сами. Наверно, надеялась на своих незлобивых родителей.
     — Закурить можно? — спросил Егор.
     Не то что тяжело ему  было — ну и  выгонят, делов-то! —  но  если бы,
например, все обошлось миром, то  оно  бы и луч­ше.  Интереснее. Конечно, не
ради одного голого интереса хотелось бы здесь прижиться хоть на малое время,
а еще и надо было... Где-то надо было и пересидеть пока, и осмот­реться.
     — Кури, — разрешил дед. — Какие куришь?
     — "Памир".
     — Сигаретки, что ли?
     — Сигаретки.
     — Ну-ка, дай я опробую.
     Дед подсел к Егору. И все приглядывался к нему, пригля­дывался.
     Закурили.
     — Дак какое,  говоришь, недоразумение-то  вышло? Ме­тил кому-нибудь по
лбу, а угодил в лоб? — как бы между де­лом спросил дед.
     Егор посмотрел на смекалистого старика.
     — Да... — неопределенно сказал он. — Семерых в одном месте зарезали,
а восьмого не углядели — ушел. Вот и попа­лись...
     Старуха выронила из рук полено и села на лавку.
     Старик оказался умнее, не испугался.
     — Семерых?
     — Семерых. Напрочь: головы в мешок поклали и ушли.
     — Свят-свят-свят... — закрестилась старуха. — Федя...
     — Тихо! — скомандовал старик. — Один дурак городит чего ни попадя, а
другая... А ты, кобель, аккуратней с язы­ком-то: тут пожилые люди.
     —  Так  что  же  вы,  пожилые люди,  сами  меня  с ходу  в раз­бойники
записали? Вам говорят — бухгалтер, а вы, можно сказать, хихикаете. Ну — из
тюрьмы... Что же, в тюрьме одни только убийцы сидят?
     —  Кто тебя в убийцы зачисляет! Но только  ты тоже,  то­го...  что  ты
булгахтер,  это ты  тоже...  не  заливай  тут.  Булгахтер!  Я булгахтеров-то
видел-перевидел!..  Булгахтера тихие  все,  маленько  вроде  пришибленные. У
булгахтера  голос  сла­бенький,  очечки...  и,  потом,  я  заметил: они  все
курносые.  Какой  же  ты  булгахтер   —   об  твой  лоб-то  можно   поросят
шес­тимесячных  бить. Это ты Любке вон говори про булгахтера — она поверит.
А я,  как ты зашел,  сразу определил: этот —  или за драку, или машину лесу
украл. Так?
     —  Тебе прямо  оперуполномоченным  работать, отец, — сказал Егор.  —
Цены  бы  не  было.  Колчаку  не  служил  в моло­дые годы?  В  контрразведке
белогвардейской?
     Старик часто-часто заморгал. Тут он чего-то  растерялся. А чего — он и
сам не знал. Слова очень уж зловещие.
     — Ты чего это? — спросил он. — Чего мелешь-то?
     — А  чего  так  сразу смутился? Я  просто спрашиваю... Хо­рошо, другой
вопрос: колоски в трудные годы воровал с кол­хозных полей?
     Старик, изумленный таким неожиданным оборотом, молчал.  Он вовсе сбился
с  налаженного  было снисходительного тона  и не находил, что отвечать этому
обормоту. Впро­чем,  Егор так  и построил  свой "допрос", чтобы сбивать и не
давать опомниться. Он повидал в своей жизни мастеров этого дела.
     — Затрудняетесь,  — продолжал  Егор.  — Ну,  хорошо... Ну,  поставим
вопрос несколько иначе, по-домашнему, что ли: на собраниях часто выступаем?
     — Ты чего тут Микитку-то из себя строишь? — спросил наконец старик. И
готов был очень обозлиться. Готов был  наговорить много  и  сердито, но  тут
Егор  пружинисто снялся с места,  надел форменную свою фуражку и  заходил по
ком­нате.
     — Видите, как мы славно пристроились жить! — загово­рил Егор, изредка
остро  взглядывая  на сидящего старика. —  Страна производит электричество,
паровозы,  миллионы тонн чугуна... Люди напрягают  все  силы. Люди буквально
падают  от напряжения, ликвидируют  все  остатки разгильдяйства и слабоумия,
люди,  можно сказать, заикаются от  напряже­ния.  —  Егор наскочил на слово

"напряжение" и  с удовольст­вием смаковал его. — Люди покрываются морщинами
на Крайнем Севере и вынуждены вставлять себе золотые  зубы...  А в это самое
время  находятся  другие  люди,  которые  из  всех  достижений  человечества
облюбовали  себе  печку!  Вот  как!  Славно,  славно...  Будем  лучше  чувал
подпирать ногами, чем дружно напрягаться вместе со всеми...
     —  Да  он  с  десяти  годов  работает!  —  встряла  старуха. — Он  с
малолетства на пашне...
     —  Реплики  потом,  —  резковато осадил  ее Егор.  —  А  то  мы  все
добренькие,  когда  это  не касается наших  интересов, нашего, так  сказать,
кармана...
     — Я  —  стахановец  вечный! —  чуть  не закричал  старик.  — У меня
восемнадцать похвальных грамот.
     Егор остановился удивленный.
     — Так чего же ты сидишь молчишь? — спросил он дру­гим тоном.
     — Молчишь... Ты же мне слова не даешь воткнуть!
     — Где похвальные грамоты?
     — Там, — сказала старуха, вконец тоже сбитая с толку.
     — Где "там"?
     — Вон, в шкапчике... все прибраны.
     — Им  место не в шкапчике,  а на стене! В  "шкапчике". Привыкли все по
шкапчикам прятать, понимаешь...
     В это время вошла Люба.
     — Ну, как вы тут? — спросила она весело — она разрумя­нилась в бане,
волосы  выбились  из-под  платка...  Такая она была  хорошая! Егор  невольно
загляделся на нее. — Все тут у вас хорошо? Мирно?

     —  Ну  и ухаря  ты  себе  нашла! — с  неподдельным востор­гом  сказал
старик.  —  Ты гляди, как он тут попер!.. Чисто ко­миссар какой! —  Старик
засмеялся.
     Старуха только головой покачала... И сердито поджала губы.
     Так познакомился Егор с родителями Любы.

     С братом ее, Петром, и его семьей знакомство произо­шло позже.
     Петро въехал во двор на самосвале...  Долго  рычал само­свал,  сотрясая
стекла окошек. Наконец стал на место, мотор заглох, и Петро вылез из кабины.
К нему подошла жена Зоя, продавщица сельпо, членораздельная бабочка, быстрая
и су­етливая.
     — К Любке-то приехал... Этот-то, заочник-то, — сразу сообщила она.
     — Да? — нехотя полюбопытствовал Петро, здоровый мужчина, угрюмоватый,
весь в каких-то своих думах. — Ну и что? — Пнул баллон, другой.
     —  Говорит,  был бухгалтером, ну, мол, ревизия —  то-се... А  по роже
видать: бандит.
     — Да? — опять нехотя и лениво сказал Петро. — Ну и что?
     —  Да ничего. Надо осторожней  первое время...  Ты иди глянь на  этого
бухгалтера! Иди глянь! Нож воткнет и не заду­мается этот бухгалтер.
     — Да? — Петро продолжал пинать баллоны. — Ну и что?
     — Ты иди глянь на него!  Иди глянь! Вот так нашла себе!.. Иди глянь на
него — нам же под одной крышей жить теперь.
     — Ну и что?
     —  Ничего! — завысила голос  Зоя. —  У нас дочь-школьни­ца, вот что!
Заладил свое: "Ну и что? Ну и  что?" Мы то и дело одни на ночь остаемся, вот
что! "Ну и что". Чтокалка черто­ва, пень! Жену с дочерью зарежут, он шагу не
прибавит...
     Петро пошел в  дом, вытирая на ходу руки ветошью. На­счет  того, что он
"шагу  не  прибавит" — это  как-то на него  похоже:  на  редкость спокойный
мужик,  медлительный,  но  весь  налит  свинцовой разящей  силой.  Сила  эта
чувствовалась в  каждом движении  Петра,  в том, как  он  медленно  воро­чал
головой  и смотрел маленькими своими глазами — прямо и  с  каким-то стылым,
немигающим бесстрашием.
     — Вот счас с Петром  вместе пойдете, — говорила Люба, собирая Егора в
баню.  — Чего же тебе переодеть-то дать? Как же ты так:  едешь свататься, и
даже лишней пары белья нету? Ну? Кто же так заявляется!
     — На то она и тюрьма! — воскликнул старик. — А не ку­рорт. С курорта
и  то,  бывает, приезжают  прозрачные. Илюха  вон  Лопатин  радикулит  ездил
лечить: корову целую ухнул, а приехал без копья.
     —  Ну-ка  вот,  мужнины  бывшие... Нашла.  Небось  годит­ся.  —  Люба
извлекла из сундучка длинную белую рубаху и кальсоны.
     — То есть? — не понял Егор.
     — Моего мужика бывшего... — Люба стояла с бельем в руках. — А чего?
     — Да я  что?! —  обиделся Егор.  — Совсем,  что ли,  подза­борник —
чужое белье напялю. У меня есть деньги — надо сходить и купить в магазине.
     — Где  ты теперь купишь? Закрыто  уж  все.  А  чего  тут тако­го?  Оно
стираное...
     — Бери, чего? — сказал и старик. — Оно же чистое.
     Егор подумал и взял.
     — Опускаюсь все ниже и ниже, — проворчал  он при этом. — Даже самому
интересно... Я потом вам спою песню: "Во саду ли, в огороде".
     —  Иди, иди, — провожала его  к выходу  Люба. — Петро у нас не шибко
ласковый, так что не удивляйся: он со всеми такой.

     Петро уже раздевался в предбаннике, когда туда сунулся Егор.
     — Бритых  принимают?  — постарался  он заговорить как можно  веселее,
даже рот растянул в улыбке.
     — Всяких принимают, — все тем же ровным голосом, каким он говорил "ну
и что", сказал Петро.
     — Будем  знакомы, Георгий.  — Егор протянул  руку. И  все улыбался  и
заглядывал  в сумрачные  глаза Петра. Все же хоте­лось ему  освоиться  среди
этих  людей, почему-то теперь хоте­лось. Люба, что  ли?.. — Я  говорю: я —
Георгий.
     — Ну-ну, — сказал Петро.  — Давай еще целоваться. Ге­оргий,  значит,
Георгий. Значит, Жора...
     — Джордж. — Егор остался с протянутой рукой. Перестал улыбаться.
     — А? — не понял Петро.
     —  На!  —  с  сердцем  сказал  Егор.  —  Курва,  суюсь сегодня,  как
побирушка!..  — Егор  бросил белье на лавку.  —  Осталось  только  хвостом
повилять. Что, я тебе дорогу перешел, что ты мне руку не соизволил подать?
     Егор и  вправду заволновался и полез в  карман за сигаре­той.  Закурил.
Сел на лавочку. Руки у него чуть дрожали.
     — Чего ты? — спросил Петро. — Расселся-то?
     —  Иди  мойся, — сказал Егор. — Я  потом. Я же из заклю­чения...  Мы
после вас. Не беспокойтесь.
     — Во!..  — сказал Петро. И, не снимая трусов,  вошел в  ба­ню. Слышно
было, как он загремел там тазами, ковшом...
     Егор прилег на широкую лавку, курил.
     — Ну надо же!.. — сказал он. — Как бедный родственник, мля.
     Открылась дверь бани, из парного облака выглянул Петро.
     — Чего ты? — спросил он.
     — Чего?
     — Чего лежишь-то?
     — Я подкидыш.
     —  Во!.. — сказал Петро.  И усунулся опять в баню.  Долго там наливал
воду в тазы, двигал лавки... Не выдержал и опять открыл дверь. — Ты пойдешь
или нет?! — спросил он.
     — У меня  справка  об освобождении! — чуть не заорал ему в лицо Егор.
— Я завтра пойду и  получу такой же паспорт,  как у тебя!  Точно такой,  за
исключением маленькой помет­ки, которую никто не читает. Понял?
     — Счас возьму и силком суну  в тазик, — сказал Петро не­выразительно.
— И посажу на каменку. Без паспорта. —  Пет­ру самому понравилось, как  он
сострил. Еще добавил: — Со справкой. — И хохотнул коротко.
     —  Вот  это  уже  другой  разговор!  —  Егор  сел  на  лавке.  И стал
раздеваться. — А то начинает тут... Диплом ему покажи!

     А в это время  мать Любина  и Зоя, жена Петра,  загнали в  угол Любу  и
наперебой допрашивали ее.
     —  На  кой  ты  его  в  чайную-то   повела?  —   визгливо  спрашивала
членораздельная Зоя,  женщина  вполне  истерич­ная.  — Ведь  вся уж деревня
знает: к Любке тюремщик при­ехал! Мне на работе прямо сказали...
     — Любка, Любка!.. — насилу дозвалась мать.  — Ты скажи так: если ты,
скажи, просто так приехал — жир накопить да потом опять зауситься по свету,
— то, скажи, уезжай  седни же,  не позорь меня перед людями. Если, скажи, у
тебя...
     — Как  это  может так быть, чтобы у него семьи не было? Как? Что он —
парень семнадцати годов? Ты думаешь своей головой-то?
     — Ты  скажи так:  если,  скажи,  у тебя чего худое  на уме, то собирай
манатки и...
     —  Ему  собраться  —  только  подпоясаться,  —  встрял  в  раз­говор
молчавший до этого старик. — Чего вы навалились на девку? Чего счас  с  нее
спрашивать? Тут  уж — как  выйдет, какой человек окажется. Как она за  него
может счас заручиться?
     — Не пугайте  вы меня ради Христа, — только и сказала Люба. — Я сама
боюсь. Что, вы думаете, просто мне?
     — Вот!.. Я тебе чего и говорю-то! — воскликнула Зоя.
     — Ты вот чего...  девка...  Любка, слышь? —  опять затормо­шила  Любу
мать. — Ты скажи так: вот чего, добрый человек, иди седни ночуй где-нибудь.
     — Это где же? — обалдела Люба.
     — В сельсовете.
     —  Тьфу!  — разозлился  старик.  —  Да  вы  что,  совсем  оду­рели?!
Гляди-ка: вызвали мужика да  отправили его в  сельсо­вет ночевать!  Вот  так
да!.. Совсем уж нехристи какие-то.
     — Пусть его завтра милиционер обследует, — не сдава­лась мать.
     — Чего его обследовать-то? Он весь налицо.
     —  Не знаю... — заговорила Люба. — А вот кажется мне, что он хороший
человек.  Я как-то  по  глазам  вижу...  Еще  на  карточке  заметила:  глаза
какие-то...  грустные. Вот  хоть убей­те вы меня — мне его жалко.  Может, я
и...
     Тут из бани с диким ревом выскочил Петро и покатился с веником по сырой
земле.
     — Свари-ил! — кричал Петро. — Живьем сварил!..
     Следом выскочил Егор с ковшом в руке.
     К Петру уже бежали из дома. Старик бежал с топором.
     — Убили! Убили! — заполошно кричала Зоя, жена Пет­ра. — Люди добрые,
убили!..
     —   Не  ори,  —  страдальческим  голосом  попросил  Петро,  садясь  и
поглаживая ошпаренный бок. — Чего ты?
     — Чего, Петька? — спросил запыхавшийся старик.
     — Попросил этого полудурка плеснуть ковшик горячей воды  — поддать на
каменку, а он взял меня да окатил.
     —  А я еще удивился, — растерянно говорил Егор, — как же, думаю,  он
стерпит?.. Вода-то ведь горячая. Я еще паль­цем попробовал — прямо кипяток!
Как же, думаю, он вытер­пит? Ну, думаю, закаленный, наверно. Наверно, думаю,
ко­жа, как у быка, — толстая. Я же не знал, что надо на каменку.
     —  "Пальцем попробовал",  — передразнил  Петро.  —  Что, совсем  уж?
Ребенок, что ли, малый?
     — Я же думал, тебе окупнуться надо...
     — Да  я  еще не парился! — заорал  спокойный Петро. — Я еще не мылся
даже!.. Чего мне ополаскиваться-то?
     — Жиром каким-нибудь  надо смазать,  — сказал отец, ис­следовав ожог.
— Ничего тут страшного нету. Надо только жиру какого-нибудь... Ну-ка, кто?
     — У меня сало баранье есть, — сказала Зоя. И побежала в дом.
     — Ладно, расходитесь, —  велел  старик.  —  А  то  уж  вон  лю­дишки
сбегаются.
     — Да как же это ты, Егор? — спросила Люба.
     Егор поддернул трусы и опять стал оправдываться.
     — Понимаешь, как вышло: он уже наподдавал — дышать нечем — и просит:
"Дай ковшик горячей". Ну, думаю, хочет мужик температурный баланс навести...
     — "Бала-анс", —  опять передразнил его  Петро. — Навел бы я  те счас
баланс — ковшом по лбу!  Вот же полудурок-то, весь бок ошпарил. А  если  бы
там живой кипяток был?
     — Я же пальцем попробовал...
     — "Пальцем"!.. Чем тебя только делали, такого.
     — Ну, дай мне по лбу,  правда,  — взмолился Егор, — мне легче будет.
— Он протянул Петру ковш. — Дай, умоляю...
     — Петро... — заговорила Люба. — Он же нечаянно. Ну, что теперь?
     —  Да идите вы в дом, ей-Богу!  — рассердился на всех Петро. — Вон и
правда люди собираться начали.
     У  изгороди  Байкаловых действительно остановилось че­ловек  шесть-семь
любопытных.
     — Чо там у их? — спросил у стоявших вновь подошедший мужик.
     — Петро  ихний...  Пьяный  на каменку свалился,  — пояс­нила какая-то
старушка.
     — Ох, е!.. — сказал мужик. — Дак а живой ли?
     — Живой... Вишь, сидит. Чухается.
     — Вот заорал-то, наверно!
     — Так заорал, так заорал!.. У меня ажник стекла задребез­жали.
     — Заорешь...
     — Чо же, задом, что ли, приспособился?
     — Как же задом? Он же сидит.
     — Да сидит  же... Боком, наверно,  угодил.  А эт кто  же у  их? Что за
мужик-то?
     — Это ж надо так пить! — удивлялась старушка.

     Засиделись далеко за полночь.
     Старые люди, слегка захмелев, заговорили  и заспорили  о каких-то своих
делах.  Их,  старых,  набралось  за  столом  изряд­но,  человек  двенадцать.
Говорили, перебивая друг друга, а то и сразу по двое, по трое.
     —  Ты  кого  говоришь-то? Кого  говоришь-то?  Она  замуж-то  вон  куда
выходила — в Краюшкино, ну!
     — Правильно. За этого, как его? За этого...
     — За Митьку Хромова она выходила!
     — Ну, за Митьку.
     — А Хромовых раскулачили...
     — Кого раскулачили? Громовых? Здорово живешь?..
     — Да не Громовых, а Хромовых!
     — А-а. А то я слушаю — Громовых.  Мы с Михайлой-то Громовым шишковать
в чернь ездили.
     — А когда, значит, самого-то Хромова раскулачили...
     — Правильно, он маслобойку держал.
     — Кто маслобойку держал? Хромов? Это маслобойку-то Воиновы держали, ты
чо! А Хромов,  сам-то,  гурты вон  пере­гонял из  Монголии. Шерстобитку  они
держали, верно, а маслобойку Воиновы  держали. Их тоже раскулачили. А самого
Хромова прямо от гурта взяли... Я ишо помню: амбар у их стали ломать — пимы
искали, они пимы катали, вся деревня, помню, сбежалась глядеть.
     — Нашли?
     — Девять пар.
     — Дак, а Митьку-то не тронули?
     — А Митька-то успел уже, отделился. Вот как раз на Кланьке-то женился,
его отец и отделил.  Их не тронули.  Но все равно, когда отца увезли, Митька
сам уехал из Краюшкина: чижало ему показалось после этого жить там.
     — Погоди-ка, а кто же тада у их в Карасук выходил?
     —  Это  Манька! Манька-то тоже ишо живая,  в городе у дочери живет. Да
тоже плохо живет! Этто как-то стрела ее на базаре: жалеет, что дом продала в
деревне.  Пока,  говорит,  ребятишки,  внучатки-то маленькие были,  говорит,
нужна бы­ла, а ребятишки выросли — в тягость стала.
     — Оно так, — сказали враз несколько старух. — Пока водисся — нужна,
как маленько ребятишки подросли — не нужна.
     — Ишо какой зять попадет. Попадет обмылок какой-ни­будь — он тебе...
     — Какие они нынче, зятья-то! Известное дело...
     Несколько  в  сторонке от пожилых сидели Егор с Любой.  Люба показывала
семейный альбом с фотографиями, кото­рый сама она собрала и бережно хранила.
     — А  это Михаил, — показывала Люба братьев. —  А это Павел и Ваня...
вместе.  Они  сперва  вместе воевали,  потом Пашу ранило, но он поправился и
опять  пошел. И тогда  уж его убило. А Ваню  последним убило, в Берлине. Нам
коман­дир письмо прислал... Мне  Ваню  больше  всех жалко,  он такой веселый
был. Везде  меня с собой таскал, я маленькая была. А помню  его хорошо... Во
сне вижу — смеется. Вишь, и здесь смеется. А вот Петро наш...  Во,  строгий
какой,  а  само­му всего только... сколько же?  Восемнадцать  ему было?  Да,
восемнадцать. Он в плен попадал,  потом наши  освободили их. Его там  избили
сильно... А больше нигде даже не царап­нуло.
     Егор поднял  голову,  посмотрел на Петра...  Петро  сидел один,  курил.
Выпитое  на  нем  не отразилось  никак,  он сидел, как  всегда, задумчивый и
спокойный.
     — Зато я его сегодня... ополоснул. Как черт под руку под­толкнул.
     Люба склонилась ближе к Егору и спросила негромко и хитро:
     — А ты не нарочно его? Прямо не верится, что ты...
     — Да ты что!  — искренне воскликнул Егор. — Я, правда,  думал, он на
себя просит, как говорится: вызываю огонь на себя.
     — Да ты же из деревни, говоришь, как же ты так подумал?
     — Ну... везде свои обычаи.
     — А я уж, грешным делом, решила: сказал ему чего-ни­будь Петро не так,
тот прикинулся дурачком да и плесканул.
     — Ну!.. Что ж я?..
     Петро, почувствовав, что на него смотрят и говорят о нем,  посмотрел  в
их сторону... Встретились взглядом с Его­ром. Петро по-доброму усмехнулся.
     — Что, Жоржик, сварил было?
     — Ты прости, Петро.
     — Да будет! Заведи-ка еще разок свою музыку, хорошая музыка.
     Егор включил  магнитофон. И  грянул тот самый  марш, под  который  Егор
входил в "малину". Жизнерадостный марш, жизнеутверждающий. Он странно звучал
здесь, в  крестьянской избе, — каким-то нездешним ярким движением вло­мился
в мирную беседу.  Но движение есть  движение: посте­пенно разговор за столом
стих. И все сидели и слушали марш-движение.

     А ночью было тихо-тихо. Светила в окно луна.
     Егору постелили в одной комнате со стариками, за цвета­стой занавеской,
которую насквозь всю прошивал лунный свет.
     Люба спала в горнице. Дверь в горницу была открыта. Там тоже было тихо.
     Егору не спалось. Эта тишина бесила.
     Он приподнял голову, прислушался... Тихо. Только ста­рик похрапывает да
тикают ходики.
     Егор ужом выскользнул  из-под одеяла и, ослепительно белый, в кальсонах
и  длинной  рубахе,  неслышно  прокрался  в горницу. Ничто  не  стукнуло, не
скрипнуло... Только хрустну­ла  какая-то  косточка  в  ноге  Егора,  в  лапе
где-то.
     Он  дошел уже  до двери  горницы. И ступил  уже  шаг-другой по горнице,
когда в тишине прозвучал отчетливый, ника­кой не сонный голос Любы:
     — Ну-ка, марш на место!
     Егор остановился. Малость помолчал...
     — А в чем дело-то? — спросил он обиженно, шепотом.
     — Ни в чем. Иди спать.
     — Мне не спится.
     — Ну, так лежи... думай о будущем.
     —  Но я хотел поговорить! —  стал злиться Егор. — Хотел  задать пару
вопросов...
     — Завтра поговорим. Какие вопросы ночью?
     — Один вопрос! — вконец обозлился Егор. — Больше не задам...
     —  Любка, возьми чего-нибудь... Возьми сковородник,  — раздался вдруг
голос старухи сзади, тоже никакой не заспан­ный.
     — У меня пестик под подушкой, — сказала Люба.
     Егор пошел на место.
     — Поше-ол... На цыпочках. Котяра, — сказала еще  стару­ха. — Думает,
его не слышут. Я все слышу. И вижу.
     —  Фраер!..  —  злился шепотом  Егор  за  цветастой  занавес­кой.  —
Отдохнуть душой!.. Телом!.. Фраер со справкой!
     Он полежал тихо... Перевернулся на другой бок.
     — Луна еще,  сука!..  Как  сдурела.  —  Он  опять  перевернул­ся.  —
Круговую оборону заняли, понял! Кого охранять, спра­шивается?
     —  Не  ворчи,  не ворчи  там,  — миролюбиво  уже сказала  старуха. —
Разворчался.
     И вдруг Егор громко, отчетливо, остервенело процитиро­вал:
     —  Ее  нижняя юбка была в  широкую красную и  синюю полоску и казалась
сделанной  из театрального занавеса.  Я бы  много дал,  чтобы занять  первое
место,  но  спектакль  не  со­стоялся.  —  Пауза. И  потом в  тишину  из-за
занавески полете­ло еще — последнее, ученое: — Лихтенберг! Афоризмы!
     Старик перестал храпеть и спросил встревоженно:
     — Кто? Чего вы?
     — Да вон... ругается лежит,  — сказала старуха недоволь­но. — Первое
место не занял, вишь.
     — Это не я ругаюсь, — пояснил Егор. — А Лихтенберг.
     — Я вот поругаюсь, — проворчал старик. — Чего ты там?
     — Это не я! — раздраженно воскликнул Егор. — Так ска­зал Лихтенберг.
И он вовсе не ругается, он острит.
     — Тоже, наверно, булгахтер? — спросил старик не без из­девки.
     — Француз, — откликнулся Егор.
     — А?
     — Француз!
     — Спите! — сердито сказала старуха. — Разговорились.
     Стало тихо. Только тикали ходики.
     И пялилась в окошки луна.

     Наутро,  когда  отзавтракали и  Люба с Егором  остались одни за столом,
Егор сказал:
     — Так, Любовь... Еду  в город  заниматься эки...  ров... эки­пировкой.
Оденусь.
     Люба спокойно, чуть усмешливо, но  с едва уловимой грустью смотрела  на
него. Молчала, как будто понимала нечто большее, чем то, что ей сказал Егор.
     — Ехай, — сказала она тихо.
     — А чего  ты  так  смотришь? —  Егор и  сам  засмотрелся  на  нее, на
утреннюю, хорошую. И почувствовал тревогу от воз­можной разлуки с ней. И ему
тоже стало грустно, но он грус­тить не умел — он нервничал.
     — Как?
     — Не веришь мне?
     Люба долго опять молчала.
     — Делай как тебе душа  велит,  Егор. Что ты  спрашива­ешь  — верю, не
верю?.. Верю я или не верю — тебя же это не остановит.
     Егор нагнул свою стриженую голову.
     — Я бы хотел не врать, Люба, —  заговорил он решитель­но. —  Мне всю
жизнь противно врать... Я  вру, конечно, но от этого... только тяжелей жить.
Я  вру  и  презираю себя. И  охота уж  добить  свою жизнь совсем, вдребезги.
Только бы веселей и желательно с водкой.  Поэтому сейчас я не буду  врать: я
не знаю. Может, вернусь. Может, нет.
     — Спасибо за правду, Егор.
     — Ты  хорошая, —  вырвалось у Егора.  И  он  засуетился,  хуже  того,
занервничал. — Повело!..  Сколько  ж  я раз говорил это  слово.  Я  же  его
замусолил. Ничего же слова  не стоят!  Что за люди!.. Дай, я сделаю так.  —
Егор положил свою руку на  руку  Любы. — Останусь один и  спрошу свою душу.
Мне на­до, Люба.
     — Делай, как нужно. Я тебе ничего не говорю. Уйдешь, мне будет  жалко.
Жалко-жалко! Я, наверно, заплачу... —  У Любы  и теперь на глазах выступили
слезы. — Но худого слова не скажу.
     Егору вовсе стало невмоготу: он не переносил слез.
     — Так... Все, Любовь. Больше не могу — тяжело. Прошу пардона.

     И  вот шагает он раздольным молодым полем... Поле не­паханое, и  на нем
только-только  проклюнулась первая  ост­ренькая травка. Егор шагает  широко.
Решительно. Упрямо. Так он и  по жизни своей шагал, как  по  этому полю,  —
реши­тельно и упрямо. Падал, поднимался и опять шел. Шел — как будто в этом
одном все исступление, чтобы идти и идти, не останавливаясь, не оглядываясь,
как будто так можно уйти от себя самого.
     И вдруг за ним — невесть откуда,  один  за  одним — стали  появляться
люди.  Появляются  и  идут  за  ним,  едва  поспе­вают. Это  все его дружки,
подружки,  потертые,  помятые,  с  бессовестным  откровением  в глазах.  Все
молчат. Молчит и Егор — шагает. А за ним толпа все прибывает... И долго шли
так.  Потом  Егор  вдруг  резко  остановился  и,  не  оглядываясь,  с  силой
отмахнулся от всех и сказал зло, сквозь зубы:
     — Ну, будет уж! Будет!
     Оглянулся. Ему навстречу шагает один только Губошлеп. Идет и улыбается.
И держит руку в кармане.  Егор  стиснул  крепче  зубы и  тоже  сунул руки  в
карманы... И Губошлеп про­пал.
     ...А  стоял  Егор  на дороге  и поджидал:  не поедет  ли  авто­бус  или
какая-нибудь попутная машина — до города.
     Одна грузовая показалась вдали.

     Работалось  и  не работалось Любе  в  тот  день... Перемога­лась душой.
Призналась нежданно подруге  своей, когда от­доились,  молоко  увезли  и они
выходили со скотного двора:
     — Гляди-ка, Верка, присохла ведь  я к  мужику-то. — Ска­зала  и  сама
подивилась. — Ну, надо же! Болит и болит ду­ша — весь день.
     — Так а совсем уехал-то? Чего сказал-то?
     — Сам, говорит, не знаю.
     — Да пошли  ты его к  черту! Плюнь. Ка-кой! "Сам не знаю". У него жена
где-нибудь есть. Что говорит-то?
     — Не знаю. Никого, говорит, нету.
     — Врет!  Любка,  не дури: прими опять Кольку, да живите. Все они  пьют
нынче!  Кто  не  пьет-то? Мой вон позавчера  пришел... Ну,  паразит!..  — И
Верка,  коротконогая  живая ба­бочка,  по секрету,  негромко рассказала:  —
Пришел, кэ-эк я его  скалкой огрела! Даже сама напугалась.  А утром встал —
голова, говорит, болит, ударился где-то. Я ему: пить надо меньше. — И Верка
мелко-мелко засмеялась.
     — И когда успела-то? — удивилась опять Любка своим мыслям.
     — А? — не поняла Верка.
     —  Да когда,  говорю, успела-то? Видела-то... всего сутки. Как же так?
Неужели так бывает?
     — Он за что сидел-то?
     — За кражу... — И Любка беспомощно посмотрела на подругу.
     — Шило на мыло, —  сказала  та. — Пьяницу  на вора... Ну и  судьбина
тебе выпала!  Живи  одна,  Любка.  Может,  потом путный какой подвернется. А
ну-ка да его опять воровать по­тянет? Что тогда?
     — Что тогда? Посадют.
     — Ну, язви тебя-то! Ты что, полоумная, что ли?
     — А я сама не знаю, чего я. Как сдурела.  Самой против­но... Вот болит
и болит  душа, как, скажи, век я  его знала. А знала  — сутки.  Правда,  он
целый год письма слал...
     — Да им там делать-то нечего, они и пишут.
     — Но ты бы знала, какие письма!..
     — Про любовь?
     — Да нет... Все  про жизнь. Он, правда, наверно, повидал  много,  черт
стриженый. Так напишет —  прямо сердце забо­лит, читаешь. И я уж и не знаю:
то ли я его люблю, то ли мне его жалко. А вот болит душа — и все.

     А Егор в это самое время делал свои дела в райгороде.
     Перво-наперво он шикарно оделся.
     Шел по улице небольшого деревянного городка,  по дере­вянному тротуару,
в новеньком костюме, при галстуке, в шляпе, руки в карманах.
     Зашел на  почту.  Написал на телеграфном бланке адрес, сумму прописью и
несколько  слов привета. Подал  бланк,  об­локотился  возле окошечка и  стал
считать деньги.
     — "Деньги передашь Губошлепу",  —  прочитала  девушка в окошечке.  —
Губошлеп — это фамилия, что ли?
     Егор секунду-две думал. И сказал:
     — Совершенно верно, фамилия.
     — А чего же вы пишете с маленькой буквы? Ну и фами­лия!..
     —  Бывают похуже, —  сказал Егор. —  У  нас  в  тресте  один был  —
Пистонов.
     Девушка   подняла   голову.   Она   была   очень   миленькая  де­вушка,
глазастенькая, с коротким тупым носиком.
     — Ну и что?
     — Ничего.  Фамилия, мол, Пистонов. — Егор  был  серье­зен. Он помнил,
что он в шляпе.
     — Ну, и... нормальная фамилия.
     —  Вообще-то нормальная,  — согласился Егор. И вдруг забыл, что он  в
шляпе, улыбнулся.  И обеспокоился. —  Скажите, пожалуйста, — сунулся он  в
окошечко,  — вот я  при­ехал с  золотых приисков,  а  у меня совершенно тут
никаких знакомых...
     — Ну и что? — не поняла девушка.
     — У вас есть молодой человек? — прямо спросил Егор.
     —  А  вам  что? —  Тупоносенькая  вроде не  очень  удиви­лась, а даже
оставила работу и смотрела на Егора.
     —  Я в  том смысле, что не могли бы  мы  вместе совершить какое-нибудь
уникальное турне по городу?
     — Гражданин!.. —  строго повысила голос девушка. — Вы не хамите тут!
Вы деньги переводите? Вот и переводите.
     Егор вылез из  окошечка.  Он обиделся. Зачем  же  надо бы­ло  оставлять
работу и смотреть ласково? Егор так только и понимал теперь: девушка, прежде
чем  зарычать, смотрела  на него ласково.  К  чему, спрашивается, эти разные
штучки-дрючки?
     — И сразу на арапа берут! — негромко возмутился он. — "Гражданин!.."
Какой я вам гражданин? Я вам — товарищ и даже друг и брат.
     Девушка опять подняла на него большие серые глаза.
     —  Работайте,  работайте,  — сказал  Егор.  —  А то  только глазками
стрелять туда-сюда!
     Девушка хмыкнула и склонилась к бланку.
     —  Шляпу,  главное, надел, — не удержалась и сказала она, не глядя на
Егора.
     И  квиточек отдала, тоже не глядя: положила на стойку и занялась другим
делом. И попробуй отвлеки ее от этого дела.
     — Шалашовки, — ругался  Егор,  выходя с почты.  —  Вы у  меня  танец
маленьких лебедей будете исполнять. Крако­вяк!.. — Он зашагал к вокзальному
ресторану.  — Польку-ба­бочку! — Егор накалял себя. В глазах  появился тот
беспокой­ный блеск,  который  свидетельствовал, что душа  его  строну­лась и
больно  толкается в груди. Он  прибавил  шагу. — Нет, как вам это нравится!
Марионетки.  Красные  шапочки...  Я  вам  устрою  тут  фигурные  катания!  Я
наэлектризую  здесь  атмосферу  и  поселю  бардак.  —  Дальше  он  и  вовсе
бессмыс­ленно  бормотал, что  влетит в  голову:  —  Тарьям-па-пам,  та-рьям
па-пам!.. Тарьям-папам-папам-папам...

     В  ресторане он заказал  бутылку шампанского  и подал юркому  человеку,
официанту, бумажку в двадцать пять руб­лей и сказал:
     — Спасибо. Сдачи не нужно.
     Официант даже растерялся...
     — Очень благодарен, очень благодарен...
     —  Ерунда, — сказал Егор. И показал рукой,  чтоб офици­ант  присел на
минуточку. Официант присел  на стул рядом. —  Я приехал с золотых приисков,
— продолжал Егор, изучая податливого человечка, — и хотел вас спросить: не
могли бы мы здесь где-нибудь организовать маленький бардак?
     Официант машинально оглянулся...
     — Ну, я грубо  выразился...  Я  волнуюсь,  потому что мне  деньги жгут
ляжку. — Егор  вынул из кармана  довольно толс­тую  пачку десятирублевок  и
двадцатипятирублевок. — А? Их же надо пристроить. Как вас зовут, простите?
     Официант  при  виде  этой пачки  очень обеспокоился,  но  изо  всех сил
старался хранить достоинство. Он знал: людям достойным платят больше.
     — Сергей Михайлович.
     — А? Михайлыч... Нужен праздник. Я долго был на Се­вере...
     —  Я,  кажется, придумал, — сказал Михайлыч, изобразив сперва, что он
внимательно подумал. — Вы где останови­лись?
     — Нигде. Я только приехал.
     — По  всей вероятности,  можно будет сообразить... Что-нибудь, знаете,
вроде такого пикничка — в честь прибытия, так сказать.
     — Да,  да,  да,  —  заволновался Егор.  —  Такой  небольшой  бардак.
Аккуратненький такой  бардельеро...  Забег  в  ширину. Да,  Михайлыч? Вы мне
что-то с первого взгляда понрави­лись! Я подумал: вот с  кем я взлохмачу мои
деньги!
     Михайлыч искренне посмеялся.
     — А? — спросил Егор. — Чего смеешься?
     — О'кей! — весело сказал Михайлыч. — Ми фас понъяль.

     Поздно вечером  Егор  полулежал на  плюшевом диване  и разговаривал  по
телефону с Любой. В комнате был еще Ми­хайлыч, и  заходила и что-то тихонько
спрашивала Михайлыча востроносая женщина с бородавкой на виске.
     — Але-е! Любаша!.. — кричал Егор. — Я говорю: я в воен­комате! Никак
не могу на учет стать! Поздно?.. А здесь до­поздна.  Да, да. —  Егор кивнул
Михайлычу. — Да, Любаша!
     Михайлыч приоткрыл  дверь  комнаты, громко хлопнул  и громко пошел мимо
Егора. И когда был рядом, громко крик­нул:
     — Товарищ капитан! Можно вас на минуточку?!
     Егор кивнул  ему  головой,  мол,  хорошо, и продолжал раз­говаривать. А
Михайлыч в это время беззвучно показушно хохотал.
     — Любаша, ну что же я могу сделать?! Придется даже но­чевать, наверно.
Да, да...
     Егор  долго слушал  и "дакал".  И  улыбался,  и  смотрел  на фальшивого
Михайлыча счастливо  и  гордо. Даже  прикрыл трубку ладошкой  и сообщил:  —
Беспокоюсь, говорит. И жду.
     — Жди-жди,  дол...  —  подхватил было  угодливый Михай­лыч,  но  Егор
взглядом остановил его.
     — Да, Любушка!..  Говори, говори: мне нравится слушать твой голосок. Я
даже волнуюсь!..
     —  Ну,  дает!  — прошептал  в  притворном  восхищении  Ми­хайлыч.  —
Волнуюсь, говорит!.. — И  опять  засмеялся. Бессо­вестно он как-то смеялся:
сипел, оскалив  фиксатые зубы. Егор  посулил  хорошо  заплатить за праздник,
поэтому он ста­рался.
     — Ночую-то? А вот тут где-нибудь,  на диванчике... Да ничего!  Ничего,
мне не  привыкать. Ты за это не беспокойся! Да, дорогуша ты моя!.. Малышкина
ты моя  милая!.. — У  Его­ра  это рванулось так  искренне, так душевно, что
Михайлыч  даже перестал  изображать смех. —  До  свидания, дорогая моя!  До
свидания, целую тебя... Да я понимаю, понимаю. До сви­дания.
     Егор положил трубку  и  некоторое время странно смотрел на Михайлыча —
смотрел и  не видел  его. И в эту минуту как  будто чья-то ласковая незримая
ладонь гладила его  по лицу, и лицо Егора потихоньку утрачивало обычную свою
жесто­кость, строптивость.
     —  Да...  —  сказал  Егор, очнувшись. —  Ну  что,  трактирная  душа?
Займемся развратом? Как там?
     — Все готово.
     — Халат нашли?
     — Нашли какой-то... Пришлось к одному старому артис­ту поехать. Нет ни
у кого!
     — А ну?
     Егор надел длинный халат, стеганый, местами вытертый. Огляделся.
     — Больше нигде нету, — оправдывался Михайлыч.
     — Хороший халат, — похвалил Егор. — Н-ну... как я велел?
     Михайлыч вышел из комнаты.
     Егор прилег с сигаретой на диван.
     Михайлыч вошел и доложил:
     — Народ для разврата собрался!
     — Давай, — кивнул Егор.
     Михайлыч распахнул дверь...  И  Егор  в халате,  чуть скло­нив  голову,
стремительно, как Калигула, пошел развратни­чать.

     "Развратничать" собрались  диковинные  люди:  больше  пожилые.  Были  и
женщины, но какие-то все  на редкость не­красивые, несчастные. Все сидели за
богато  убранным сто­лом  и с  недоумением смотрели  на Егора. Егор  заметно
оторо­пел, но вида не подал.
     — Чего взгрустнули?! — весело и  громко сказал Егор. И пошел во главу
стола. Остановился и внимательно оглядел всех.
     — Да, —  не удержался он. —  Сегодня мы оторвем от хвос­та грудинку.
Ну!.. Налили.
     — Мил человек,  — обратился к нему  один из  гостей, по­жилой, старик
почти,  — ты объясни  нам: чего  это мы праздноваем-то! Случай какой... или
чего?
     Егор некоторое время думал.
     — Мы собрались здесь, — негромко,  задумчиво, как на похоронах, начал
Егор, глядя на бутылки шампанского,  — чтобы... — Вдруг он поднял голову и
еще  раз оглядел  всех.  И  лицо  его  опять  разгладилось  от  жесткости  и
напряже­ния. —  Братья  и  сестры, —  проникновенно сказал  он, — у  меня
только  что  от  нежности  содрогнулась  душа.  Я  понимаю, вам до фени  мои
красивые слова,  но  дайте  все же  я их  ска­жу. — Егор  говорил серьезно,
напористо, даже  торжественно. Он даже  немного  прошелся,  сколь  позволило
место, и опять оглядел всех. — Весна... — продолжал  он. — Скоро зацветут
цветочки.  Березы  станут зеленые... — Егор чего-то вовсе  за­волновался  и
замолчал. Он все еще слышал родной голос Любы, и это путало и сбивало.
     — Троица скоро, чего же, — сказал кто-то за столом.
     — Можно идти и  идти,  —  продолжал  Егор.  — Будет  по­лянка, потом
лесок,  потом в ложок спустился —  там ручеек журчит... Я непонятно говорю?
Да потому что я, как фраер, говорю  и стыжусь своих же слов! — Егор всерьез
на себя рас­сердился. И стал валить напропалую —  зло и громко, как если бы
перед ним стояла толпа несогласных. — Вот вы все меня приняли за дурака  —
взял  триста рублей и ни за  что  вы­бросил. Но если  я  сегодня люблю  всех
подряд!  Я  сегодня  нежный, как  самая последняя... как  корова, когда  она
оте­лится. Пусть пикничка не вышло — не надо! Даже лучше. Но поймите, что я
не глупый, не дурак. И если кто подумает, что мне можно наступить на мозоль,
потому что я нежный, — я тем  не менее  не позволю. Люди!..  Давайте любить
друг дру­га! — Егор  почти закричал это. И сильно стукнул  себя в грудь. —
Ну  чего  мы  шуршим,  как  пауки в банке? Ведь  вы  же  знаете,  как  легко
помирают?! Я не понимаю вас... — Егор прошелся по-за столом. — Не понимаю!
Отказываюсь пони­мать! И себя тоже  не  понимаю, потому что каждую ночь вижу
во сне ларьки и чемоданы. Все! Идите, воруйте сами... Я сяду на пенек и буду
сидеть тридцать лет и три года. Я шучу. Мне жалко вас. И себя тоже жалко. Но
если меня кто-нибудь  дру­гой пожалеет  или сдуру полюбит, я... не знаю, мне
будет  тя­жело и грустно.  Мне хорошо, даже сердце болит — но страш­но. Мне
страшно!  Вот  штука-то...  — неожиданно  тихо  и доверчиво закончил  Егор.
Помолчал, опустив голову, потом добро посмотрел на всех и велел:  — Взяли в
руки по  бутылке  шампанского...  взяли,  взяли!  Взяли?  Откручивайте,  там
про­волочки такие есть, — стреляйте!
     Все задвигались, заговорили... Под шум и одобрение за­хлопали бутылки.
     — Наливайте быстрей, пока градус не вышел! — распоря­дился Егор.
     —  А-а, правда, —  выходит!  Давай стакан!.. Подай-ка  ста­кан,  кум!
Скорей!
     — Эх, язви тебя!.. Пролил маленько.
     — Пролил?
     — Пролил. Жалко — добро такое.
     — Да, штука веселая. Гли-ка, прямо кипит, кипит! Как набродило. Видно,
долго выдерживают.
     — Да уж, конечно! Тут уж, конечно, стараются...
     — Ух, а шипит-то!
     — Милые  мои!  —  с искренней нежностью и жалостью сказал Егор. —  Я
рад,  что вы  задвигались и заулыбались. Что одобряете мое шампанское. Я все
больше и больше люблю вас!
     На  Егора  стеснялись  открыто  смотреть  —  такую  он  порол  чушь  и
бестолочь. Затихали, пока он говорил, смотрели на свои стаканы и фужеры.
     — Выпили! — сказал Егор.
     Выпили.
     — С ходу — еще раз! Давай!
     Опять задвигались и зашумели. Диковинный случился праздник — дармовой.
     — Ух ты, все шипит и шипит!
     — Но счас уже поменьше. Уже сила ушла.
     — Но вкус какой-то... не пойму.
     — Да, какой-то неопределенный.
     — А?
     — На вид — вроде конской мочи, а вкус какой-то... неяс­ный.
     —   А  чего-то  оно   в   горле  останавливается...   Ни  у   кого  не
останавливается?
     — Да, распирает как-то.
     — Ага! И в нос бьет! Пей — хорошо!
     — А вот градус-то и распирает.
     — Да какой тут, к черту, градус — квас. Это газ выходит, а не градус.
     — Так, оставили шампанское! — велел Егор. — Взяли в руки коньяк.
     — А мы куда торопимся-то?
     — Я хочу, чтобы мы песню спели.
     — Э-э, это мы сумеем!
     — Взяли коньяк!
     Взяли коньяк. Тут уж — что велят, то и делай.
     —  Налили по  полстакана. Коньяк помногу сразу не пьют. И  если сейчас
кто-нибудь заявит, что пахнет клопами, — дам бутылкой по голове. Выпили!
     Выпили.
     — Песню! — велел Егор.
     — Мы же не закусили еще...
     — Начинается...  — обиженно сказал Егор и сел. — Ну,  ешьте,  ешьте,
все наесться никак не могут. Все бы ели, ели!..
     Некоторые  — совестливые — отложили вилки, смотрели с  недоумением на
Егора.
     — Да ешьте, ешьте! Чего вы?..
     — Ты бы и сам поел тоже, а то захмелеешь.
     — Не захмелею. Ешьте.
     —  Ну, язви тебя-то! — громко возмутился один лысый мужик. — Что  же
ты, пригласил,  а теперь  попрекаешь? Я,  на­пример,  не  могу без закуси, я
моментально под стол полезу. Мне же неинтересно так. И никому неинтересно, я
думаю.
     — Ну и ешьте!

     А  в это время в деревне мать с отцом допрашивали Любу. Ее, бедную, все
допрашивали и допрашивали.
     — Ну а чего же, военкомат на ночь-то не  запирается, что ли? — хотела
понять старуха.
     Люба и сама терялась в догадках. И верилось ей, и  не  ве­рилось с этим
военкоматом. Но  ведь она же сама говорила с Егором, сама слышала его голос,
и  какие он  слова говорил... Она и  теперь  еще  все  разговаривала  с  ним
мысленно. "Ну, Егор, с тобой не соскучишься. Что же у тебя на уме, парень?"
     — Любк?
     — Ну?
     — Какой же военкомат? Все на ночь запирается, ты чо!
     — Нет, наверно, если он говорит, что ночует там...
     — Да он наговорит, только развесь уши.
     —  Я думаю  так, — решил старик,  — ему сказали:  явиться  завтра  к
восьми  часам. Точь-в-точь — там люди военные.  И  он подумал, что лучше уж
заночевать, чем утром опять переться туда.
     — Да он  же и говорит! — обрадовалась  Люба, — Ночую, говорит, здесь
на диване...
     — Да все учериждения на ночь запираются! — стояла на  своем  старуха.
— Вы чо? Как это  его там одного на  ночь оставют?  А  он возьмет да печать
украдет...
     — Ну, мама!..
     И старик тоже скосоротился на такую глупость.
     — На кой она ему черт нужна, печать?
     — Да я к слову говорю! Сразу "мама"! Слова не дадут ска­зать.

     Егор налаживал хор из "развратников".
     —  Мы с тобой будем заводить, — тормошил  он лысого  мужика, — а вы,
как я махну, будете петь "бом-бом". Пошли:

     Вечерний зво-он,
     Вечерний зво-он...

     Егор махнул, но группа "бом-бом" не поняла.
     — Ну, чего вы?! Я же сказал: как махну, так "бом-бом".
     — Дак ты махнул, а сам поешь...
     — Наступай!  Я  от  того и  завыл, что вроде слышу, как  на колокольне
бьют. Тоска меня берет по родине... И я запел потихоньку. А вы свое: "бом-м,
бом-м". Вы и знать не знаете, как я здесь тоскую, — это не ваше дело.
     —  Вроде в тюрьме человек сидит  — тоскует, — подсказал Михайлыч. —
Или в плену где-нибудь.
     — В плену какие церкви? — возразили на это.
     —  Как  же? У них же там тоже церкви есть. Не такие,  ко­нечно, но все
одно — церква, с колоколом. Верно же, Георгий?
     — Да пошли вы!.. Только болтать умеете, —  вконец рас­сердился  Егор.
— Во-от начнут говорить! И говорят, и гово­рят... Чего вы так слова любите?
Что за понос такой словес­ный?!
     — Ну, давай. Ты не расстраивайся.
     — Да как же не расстраиваться? Говоришь вам, а вы... Ну, пошли:

     Вечерний зво-он,
     Вечерний зво-он...

     —  Бо-м, бо-ом, бо-о-ом... — вразнобой  "забили на коло­кольне",  все
спутали и погубили.
     Егор махнул  рукой и ушел в  другую  комнату. На  пороге остановился  и
сказал безнадежно:
     — Валяйте любую. Не обижайтесь, но  я больше не могу с вами.  Гуляйте.
Можете свой родной "камыш" затянуть.
     Группа "бом-бом", да все, кто тут был, растерянно по­молчали... Но вина
и  всевозможной  редкой  закуски  за сто­лом  было  много,  поэтому  хоть  и
погоревали, но так, больше для очистки совести.
     — Чего он?
     —  А  вы  уже тоже  — "бом-бом" не  могли  спеть! —  упрек­нул  всех
Михайлыч. — Чего там петь-то!
     — Да разнобой вышел...
     — Это Кирилл вон... Куда зачастил?
     — Кто зачастил? — оскорбился Кирилл. — Я пел нор­мально — как вроде
в  колокол  бьют.  Я  же  понимаю, что там не надо частить. Колокол, его еще
раскачать надо.
     — А кто зачастил?
     — Да ладно, чего теперь? Давайте, правда, — он же велел гулять.
     — Оно,  конечно, того... вроде не заслужили, но  с  другой стороны,  а
если я не пою? Какого я хрена буду рот разевать, если у меня сроду голоса не
было?
     Егор, недовольный, полулежал на диване, когда вошел Михайлыч.
     — Георгий, ты уж прости — не вышло у нас... с колокола­ми-то.
     Егор помолчал... И капризно спросил:
     — А почему они все такие некрасивые?
     Михайлыч даже растерялся.
     —  Дак  это... Георгий,  красивые-то все  —  семейные, заму­жем.  А я
одиноких собрал, ты же сам велел.
     Егор  еще некоторое  время сидел.  И лицо  его  стало  опять  светлеть.
Похоже, встрепенулась, вспомнилась в душе его какая-то радость.
     — Ты можешь такси вызвать?
     — Могу.
     — До  Ясного. Я  заплачу, сколько он  хочет.  Звони!  —  Егор  встал,
сбросил халат, надел пиджак и поправил галстук.
     — А зачем в Ясное-то?
     — У  меня  там  друг. — И опять стал взволнованно хо­дить. —  Душа у
меня... наскипидаренная какая-то, Михай­лыч.  Заведет  она меня куда-нибудь.
Как волю почует,  так места себе  не могу  найти.  Звони, звони! Сколько  ты
собрал людей?
     — Пятнадцать. С нами — семнадцать. А что?
     — Вот тебе  две  сотни. Всем дать  по червонцу,  себе  ос­тальные.  Не
обмани! Я заеду узнаю.
     — Да что ты, Георгий!..
     И вот Георгий летел светлой лунной ночью по доброму большаку — в село,
к Любе.
     "Ну, что это, что это?  — пытал себя Егор. — Что это я?" Беспокойство
и волнение овладели им. Он уже забыл, когда он так волновался из-за юбки.
     — Ну, как там... насчет семейной жизни? — спросил он таксиста. — Что
пишут новенького?
     — Где пишут? — не понял тот.
     — Да вообще — в книгах...
     —  В книгах-то понапишут, —  недовольно сказал так­сист.  — В книгах
все хорошо.
     — А в жизни?
     — А в жизни... Что, сам не знаешь, как в жизни?
     — Плохо, да?
     — Кому как.
     — Ну, тебе, например?
     Таксист пожал плечами — очень похоже,  как тот  парень который  продал
Егору магнитофон.
     — Да что вы  все какие-то!.. Ну, братцы, не понимаю вас. Чего вы такие
кислые-то все? — изумился Егор.
     — А чего мне тут — хихикать с тобой? Ублажать, что ли, тебя?
     — Да где уж ублажать! Ублажать — это ты свою бабу убла­жай. И то ведь
— суметь еще  надо. А  то  полезешь к  ней, а она  скажет: "Отойди, от тебя
козлом пахнет".
     Таксист засмеялся.
     — Что, тебе говорили так?
     — Нет, я сам не  люблю, когда козлом пахнет. Давай-ка маленько опустим
стекло.
     Таксист глянул на Егора, но смолчал.
     А  Егор опять вернулся к своим мыслям,  которые он никак не мог собрать
воедино, — все в голове спуталось из-за этой Любы.
     Подъехали  к  большому  темному  дому.  Егор отпустил ма­шину.  И вдруг
оробел. Стоял с бутылками коньяка у ворот и не знал, что делать. Обошел дом,
зашел в другие ворота — в ограду Петра, поднялся на крыльцо, постучал ногой
в дверь. Долго было тихо, потом скрипнула избяная дверь, легко — босиком —
прошли по сеням, и голос Петра спросил:
     — Кто там?
     — Я, Петро. Георгий, Жоржик...
     Дверь открылась.
     — Ты чего? — удивился Петро. — Выгнали, что ли?
     — Да нет... Не хочу будить. Ты когда-нибудь "Рэми-Мар­тин" пил?
     Петро долго молчал, всматривался в лицо Егора.
     — Чего?
     — "Рэми-Мартин". Двадцать рублей бутылка. Пойдем врежем в бане?
     — Пошто в бане-то?
     — Чтоб не мешать никому.
     — Да пойдем на кухне сядем...
     — Не надо! Не буди никого.
     — Ну, дай я хоть обуюсь... Да закусить вынесу чего-ни­будь.
     — Не надо! У меня полные карманы шоколада, я весь уже провонял им, как
студентка.

     В бане, в тесном черном мире, лежало на  полу — от око­шечка —  пятно
света. И зажгли еще фонарь, сели к окошечку.
     — Чего домой-то не пошел? — не понимал Петро.
     —  Не знаю. Видишь, Петро... —  заговорил было  Егор,  но  и  замолк.
Открыл  бутылку,  поставил  на подоконник.  —  Ви­дишь —  коньяк. Двадцать
рублей, гад! Это ж надо!
     Петро достал из кармана старых галифе два стакана.
     Помолчали.
     — Не знаю я, что говорить, Петро. Сам не все понимаю.
     —  Ну,  не  говори.  Наливай  своего  дорогого... Я  в войну  пил тоже
какой-то. В Германии. Клопами пахнет.
     —  Да не пахнет он клопами! — воскликнул Егор. — Это  клопы коньяком
пахнут. Откуда взяли, что он клопами-то пахнет?
     — Дорогой, может, и не пахнет. А такой... нормальный пахнет.

     Ночь  истекала.  А луна все сияла.  Вся  деревня  была залита  бледным,
зеленовато-мертвым светом.  И  тихо-тихо.  Ни  соба­ка  нигде  не залает, ни
ворота  не скрипнут. Такая тишина  в деревне  бывает перед рассветом.  Или в
степи еще  —  тоже перед  рассветом, когда в низинках незримо  скапливается
туман и сырость. Зябко и тихо.
     И вдруг в тишине этой из бани донеслось:

     Сижу за решеткой
     В темнице сырой... —

     завел  первым Егор. Петро поддержал.  И так неожиданно  красиво  у  них
вышло, так — до слез — складно и грустно:

     Вскормленный в неволе орел молодо-ой;
     Мой грустны-ый товарищ, махая крыло-ом,
     Кровавую пищу клюет под окном...


     Рано утром Егор провожал Любу на ферму. Так — увязал­ся с ней и пошел.
Был  он  опять  в нарядном костюме,  в  шляпе и при  галстуке.  Но  какой-то
задумчивый. Люба очень радо­валась,  что  он  пошел с ней,  —  у  нее  было
светлое настроение.  И  утро было  хорошее —  с  прохладцей,  ясное.  Весна
все-таки, как ни крутись.
     — Чего загрустил, Егорша? — спросила Люба.
     — Так... — неопределенно сказал Егор.
     — В баню зачем-то поперлись. —  Люба засмеялась. — И не боятся ведь!
Меня сроду туда ночью не загонишь. Егор удивился:
     — Чего?
     — Да там же черти! В бане-то... Они там и водются.
     Егор  с  изумлением и ласково посмотрел на Любу...  И  по­гладил  ее по
спине. У него это нечаянно вышло.
     — Правильно:  никогда не  ходи  ночью в баню. А  то  эти черти... Я их
знаю!
     — Когда ты  ночью на машине  подъехал,  я слышала. Я ду­мала, это  мой
Коленька преподобный приехал...
     — Какой Коленька?
     — Да муж-то мой.
     — А-а. А он что, приезжает иногда?
     — Приезжает, как же.
     — Ну? А ты что?
     — Ухожу в горницу и запираюсь там. И сижу. Он трез­вый-то ни разу и не
приезжал, а  я  его пьяного прямо видеть  не могу: он  какой-то  дурак вовсе
делается. Противно, меня трясти начинает.
     Егор встрепенулся, заслышав живые, гневные слова. Не выносил он в людях
унылость, вялость ползучую. Оттого, может, и завела его житейская дорога так
далеко вбок, что всегда, и смолоду, тянулся  к людям, очерченным резко, хоть
иногда кривой линией, но резко, определенно.
     —  Да-да-да, — притворно посочувствовал  Егор, — прямо беда  с этими
алкашами!
     — Беда! — подхватила простодушная Люба. — Да беда-то какая. Горькая:
слезы да ругань.
     — Прямо трагедия. О-е!.. — удивился Егор. — Коров-то сколько!
     — Ферма... Вот тут я и работаю.
     Егор чего-то вдруг остолбенел при виде коров.
     — Вот они...  коровы-то, —  повторял он. —  Вишь,  тебя увидели, да?
Заволновались.  Ишь, смо-отрют... —  Егор  по­молчал...  И вдруг,  не желая
этого, проговорился: — Я  из  всего детства мать  помню да корову.  Манькой
звали корову. Мы ее  весной, в  апреле, выпустили из ограды,  чтобы она сама
пособирала на улице. Знаешь: зимой возют,  а  весной из-под снега вытаивает,
на дорогах, на плетнях остается... Вот... А ей кто-то брюхо вилами проколол.
Зашла к кому-ни­будь в ограду, у некоторых сено было еще... Прокололи. Кишки
домой приволокла.
     Люба смотрела  на  Егора, пораженная этим незамыслова­тым  рассказом. А
Егор —  видно было  —  жалел, что он у  него вырвался,  этот рассказ,  был
недоволен.
     — Чего смотришь?
     — Егорша...
     — Брось, — сказал Егор. — Это же слова. Слова ничего не стоят.
     — Ты что, выдумал, что ли?
     —  Да почему!.. Но ты меньше слушай людей. То  есть слу­шай,  но слова
пропускай.  А  то ты доверчивая,  как... —  Егор посмотрел на Любу  и опять
ласково  и бережно и чуть стесня­ясь погладил ее по  спине. — Неужели  тебя
никогда не обма­нывали?
     — Нет... Кому?
     —  М-гм... — Егор  засмотрелся в ясные  глаза женщины, усмехнулся. —
Кошмар. — Все время хотелось трогать ее. И смотреть.
     — Глянь-ка,  директор совхоза идет, — сказала Люба.  — У нас был. —
Она оживилась и заулыбалась, сама не зная чего.
     К ним шел  гладкий,  крепкий, довольно  молодой еще  мужчина,  наверно,
таких  же  лет, как Егор. Шел  он твердой  хозяйской похожей, с любопытством
смотрел на Любу и на ее — непонятно кого — мужа, знакомого?
     — Чего ты так уж разулыбалась? — неприятно поразился Егор.
     — Он хороший  у  нас.  Хозяйственный.  Мы  его уважаем.  Здравствуйте,
Дмитрий Владимирович! Что, у нас были?
     — Был  у вас. Здравствуйте! — Директор  крепко тряхнул руку Егора. —
Что, не пополнение ли к нам?
     — Дмитрий Владимирович, он — шофер, — не без гор­дости сказала Люба.
     — Да ну? Хорошо. Прямо сейчас могу за руль посадить? Права есть?
     — У него еще паспорта нету... — Гордость Любина угасла.
     —  А-а.  А  то поехали со мной. Моего зачем-то в  военкомат  вызывают.
Боюсь, надолго.
     — Егор! — заволновалась Люба. — А? Район наш уви­дишь. Поглянется!
     И это живое волнение, и слова эти  нелепые — про  район — подтолкнули
Егора на то, над чем он пять минут назад искренне бы посмеялся.
     — Поехали, — сказал он.
     И они пошли с директором.
     — Егор! — крикнула вслед Люба. — Пообедаешь в чайной где-нибудь! Где
будете... Дмитрий Владимирович, вы ему подскажите, а то он не знает еще!
     Дмитрий Владимирович посмеялся.
     Егор  оглянулся  на  Любу  и  некоторое  время  смотрел  на нее.  Потом
повернулся и пошел за директором. Тот подо­ждал его.
     — Сам из каких мест? — спросил директор.
     — Я-то? Я здешний. Из вашего района, деревня Листвянка.
     — Листвянка? У нас нет такой.
     — Как нет? Есть.
     — Да нету! Я-то знаю свой район.
     — Странно... Куда же она девалась?  —  Егору не понра­вился директор:
довольный,  гладкий...  Но особенно  не по  нутру,  что  довольный.  Егор не
переваривал довольных лю­дей. — Была деревня Листвянка, я хорошо помню.
     Директор внимательно посмотрел на Егора.
     — М-да, — сказал он. — Наверно, сгорела.
     — Наверно, сгорела. Жалко — хорошая была деревня.
     — Ну, так поедешь со мной?
     — Поеду. Мы же и собрались ехать. Правильно я вас по­нял?
     И поехали они по просторам совхоза-гиганта, совхоза-миллионера.
     — Чего так со мной заговорил-то? — спросил директор.
     — Как?
     — Ну... как: Ванькой сразу прикинулся. Зачем?
     —  Да не  люблю,  когда с биографии сразу начинают. Био­графия —  это
слова, ее всегда можно выдумать.
     — Ну-у, как же так? Как это можно биографию выдумать?
     —  Как? Так... Документов у  меня никаких нету, кроме  одной  справки,
никто меня  тут не знает — чего хочу, то и на­говорю. Если хотите  знать, я
сын прокурора.
     Директор посмеялся. Егор  ему тоже не понравился: какой-то бессмысленно
строптивый.
     — А что? Вон я  какой — в шляпе, при галстуке... —  Егор посмотрел в
зеркальце. — Чем не прокурорский сын?
     —  Я  же не спрашиваю  с тебя  никаких документов. Без прав даже едем.
Напоремся вот на участкового — что делать?
     — Вы — хозяин.
     Подъехали к пасеке. Директор легко выпрыгнул из ма­шины.
     — У  меня тут дельце одно. А то, хошь,  пойдем со мной — старик медом
угостит.
     — Нет, спасибо. — Егор тоже вышел на волю. — Я вот  тут...  пейзажем
полюбуюсь.
     — Ну, смотри. — И директор ушел.
     А Егор стал любоваться пейзажем.  Посмотрел  вокруг. Подошел к березке,
потрогал ее.
     —  Что? Начинаешь  слегка  зеленеть?  Скоро  уж,  скоро...  Оденешься.
Надоело голой-то стоять? Ишь ты какая... Скоро нарядная будешь.
     Из избушки вышел дед-пасечник.
     — А что не зайдешь-то? — крикнул Егору с крыльца. — Иди чайку стакан
выпей!
     — Спасибо, батя! Не хочу.
     — Ну, гляди. — И дед ушел.
     Вскоре вышел и директор. Дед провожал его.
     — Заезжайте почаще, — приветливо говорил дед. — Чай, по дороге. То и
дело ездите туг.
     — Спасибо, отец, спасибо. Поехали.
     Поехали.
     — Вот...  —  сказал  директор,  устраивая  какой-то сверто­чек  между
сиденьями. — Есть вещество такое — прополис, пчелиный клей, иначе.
     — Язву желудка лечит?
     — Да. Что, болел? — повернулся директор.
     — Нет, слыхал просто.
     — Да. Вот один человек заболел, надо помочь: хороший человек.
     — Говорят, здорово помогает.
     — Да, говорят, помогает.
     Впереди показалась деревня.
     — Меня ссадишь у клуба,  —  сказал  директор, —  а  сам  съездишь  в
Сосновку — здесь, семь километров: привезешь  бригадира Савельева. Если нет
дома, спроси, где он, найди.
     Егор кивнул.
     Ссадил у клуба директора и уехал.
     К клубу сходились мужики, женщины,  парни, девушки. И люди пожилые тоже
подходили.  Готовилось  какое-то  со­брание.  Директора окружили, он  что-то
говорил и был опять очень уверен и доволен.
     Молодые люди отбились в  сторонку, и там  тоже шел оживленный разговор.
Часто смеялись.
     Старики курили у штакетника.
     На  фасаде  клуба висели большие плакаты. Все походило  на  праздник, к
которому люди привыкли.
     Клуб был новый, недавно выстроенный: возле фундамен­та еще лежала груда
кирпичей и стоял старый кузов самосва­ла с застывшим цементом.

     Егор привез бригадира Савельева и пошел искать дирек­тора. Ему сказали,
что директор уже в клубе, на сцене, за сто­лом президиума.
     Егор прошел через зал, где рассаживались рабочие совхо­за,  поднялся на
сцену и подошел сзади к директору.
     Директор  разговаривал   с   каким-то  широкоплечим  чело­веком,   тряс
бумажкой. Егор тронул его за рукав.
     — Владимирыч...
     — А? А-а. Привез? Хорошо, иди.
     —  Нет... — Егор позвал директора в сторонку и, когда они отошли, где
их не могли слышать, сказал: — Вы сами умеете на машине?
     — Умею. А что такое?
     — Я больше не могу.  Доехайте сами — не  могу больше. И ничего мне  с
собой не поделать, я знаю.


     — Да что такое? Заболел, что ли?
     — Не могу возить. Я согласен: я дурак, несознательный, отсталый... Зэк
несчастный, но  не могу. У  меня такое ощуще­ние, что я вроде все время  вам
улыбаюсь.  Я лучше  буду на самосвале. На тракторе!  Ладно? Не  обижайся. Ты
мужик хо­роший, но... Вот мне уже сейчас плохо — я пойду.
     И Егор  быстро  пошел вон со сцены. И пока шел через зал, терзался, что
наговорил директору много слов. Тарато­рил, как... Извинялся, что  ли? А что
извиняться-то? Не мо­гу — и все. Нет, пошел объяснять, пошел выкладываться,
не­сознательность свою  пялить...  Тьфу! Горько было Егору. Так помаленьку и
угодником станешь. Пойдешь  в  глаза загляды­вать... Тьфу!  Нет,  очень  это
горько.
     А  директор, пока  Егор шел  через зал, смотрел  вслед ему — он не все
понял, то есть он ничего не понял.
     Егор шел обратно перелеском.
     Вышел  на  полянку, прошел полянку  —  опять начался  ле­сок,  погуще,
покрепче.
     Потом он спустился в ложок — там ручеек журчит. Егор  остановился  над
ним.
     — Ну надо же! — сказал он.
     Постоял-постоял, перепрыгнул ручеек, взошел на приго­рок...
     А там  открылась глазам березовая рощица, целая боль­шая семья выбежала
навстречу и остановилась.
     — Ух ты!.. — сказал Егор.
     И вошел в рощицу.
     Походил среди березок... Снял с себя  галстук, надел одной —  особенно
красивой, особенно белой и стройной. Потом увидел рядом высокий пенек, надел
на него свою шляпу. Отошел и полюбовался со стороны.
     —  Ка-кие  —  фраера!  —  сказал  он. И пошел дальше.  И  долго  еще
оглядывался на эту нарядную парочку. И улы­бался. На душе сделалось легче.

     Дома Егор ходил  из  угла  в  угол, что-то обдумывая. Курил.  Время  от
времени  принимался вдруг напевать: "Зачем  вы, де­вушки, красивых  любите?"
Бросал петь,  останавливался, некоторое время смотрел в окно или в стенку...
И снова ходил. Им опять овладело какое-то нетерпение. Как будто он на что-то
такое решался и никак  не мог решиться. И опять ре­шался. И  опять не мог...
Он нервничал.
     — Не переживай, Егор, — сказал дед. Он тоже похаживал по комнате — к
двери и  обратно, сучил  из  суровых  ниток  леску на перемет, которая  была
привязана  к  дверной  скобке,  и  дед  обшаркивал ее старой  рукавицей.  —
Трактористом не хуже. Даже ишо лучше. Они вон по сколь счас выгоняют!
     — Да я не переживаю.
     —  Сплету вот переметы... Вода маленько  посветлеет, пой­дем  с  тобой
переметы ставить — милое дело. Люблю.
     — Да... Я тоже. Прямо обожаю переметы ставить.
     —  И  я.  Другие есть — больше  предпочитают сеть. Но сеть  — это...
поймать  могут,  раз;  второе:  ты  с  ей намучаешь­ся, с окаянной, пока  ее
разберешь да выкидаешь — время-то сколько надо!
     — Да... Попробуй  покидай  ее.  "Зачем  вы,  девушки..." А Люба  скоро
придет?
     Дед глянул на часы.
     — Скоро должна  придтить. Счас  уж  сдают молоко.  Счас  сдадут  —  и
придет. Ты ее, Егор, не обижай: она у нас — пос­ледыш, а последышка жальчее
всех. Вот пойдут детишки у самого — спомнишь мои слова. Она  хорошая девка,
добрая,  только все как-то не везет  ей... Этого пьянчужку нанесло — насилу
отбрыкались.
     — Да, да...  С этими алкашами беда прямо! Я вот тоже... это  смотрю —
прямо всех пересажал бы чертей. В тюрьму! По пять лет каждому. А?
     —  Ну, в тюрьму зачем? Но  на годок куда-нибудь, — ожи­вился  дед, —
под строгай изолятор — я бы их столкал! Всех, в кучу!
     — А Петро скоро приедет?
     — Петро-то? Счас тоже должен приехать... Пущай поси­дят и подумают.
     —  Сидеть  —  это  каждый  согласится.  Нет,  пусть  поработа­ют!  —
подбросил жару Егор.
     — Да, правильно: лес вон валить!
     —  В шахты! В  лес  — это... на  чистом-то воздухе  дурак со­гласится
работать. Нет, в шахты! В рудники! В скважины!
     Тут вошла Люба.
     — Вот те раз! — удивилась она. — Я думала, они только ночью приедут,
а он уж дома.
     — Он не стал возить директора, — сказал дед. — Ты его не ругай — он
объяснил почему: его тошнит на легковушке.
     — Пойдем-ка на пару слов,  Люба, — позвал Егор. И  увел ее в горницу.
На что-то он, похоже, решился.
     В это  время въехал в ограду  Петро на своем самосвале, и  Егор пошел к
нему. Он так и не успел сказать Любе, что его растревожило.
     Люба видела, как они  о чем-то довольно долго  говорили с Петром, потом
Егор махнул  ей рукой,  и  она скоро  пошла к  нему.  Егор  полез  в  кабину
самосвала, за руль.
     — Далеко ли? — спросил дед, который тоже видел из окна, что Петро дал
машину, а Егор и Люба собрались куда-то ехать.
     — Да я сама толком не знаю... Егору  куда-то надо,  — ус­пела сказать
Люба на ходу.
     —  Любка!.. —  хотел  что-то еще  сказать дед, но  Люба хлопнула  уже
дверью.
     — Чего он такое затеял, этот Жоржик? — вслух  подумал дед. — Это что
за жизнь такая чертова пошла — вот и опасай­ся ходи, вот и узнавай бегай...
     И он скоренько тоже пошел на половину сына —  спро­сить, куда это Егор
повез дочь, вообще, куда они поехали?

     —  Есть  деревня Сосновка, — объяснял Егор Любе  в ма­шине, когда уже
ехали, — девятнадцать километров отсюда...
     — Знаю Сосновку.
     — Там живет старушка по кличке Куделиха.  Она живет с дочерью, но дочь
лежит в больнице.
     — Где это ты узнал-то все?
     —  Ну, узнал... я  был  сегодня  в Сосновке. Дело не в этом. Меня один
товарищ просил попроведать эту старуху, про детей ее расспросить — где они,
живы ли?
     — А зачем ему — товарищу-то?
     — Ну...  Родня она  ему какая-то, тетка, что ли. Но  мы сде­лаем  так:
подъедем, ты зайдешь... Нет, зайдем вместе, но рас­спрашивать будешь ты.
     — Почему?
     — Ты дай объяснить-то, потом уж спрашивай! — повысил голос Егор. Нет,
он, конечно, нервничал.
     — Ну-ну! Ты только на меня не кричи, Егор, ладно? Больше не спрашиваю.
Ну?
     —  Потому что,  если  она увидит, что  расспрашивает  му­жик,  то  она
догадается, что, значит, он сидел с ее сы...  это, с племянником. Ну, и сама
кинется выспрашивать. А товарищ  мне наказал,  чтоб  я не говорил, что  он в
тюрьме... Фу-у! До­шел. Язык сломать можно. Поняла хоть?
     — Поняла. А под каким предлогом я ее расспрашивать-то возьмусь?
     —  Надо  что-то  выдумать. Например, ты  из  сельсовета... Нет, не  из
сельсовета, а из рай... этого, как его, пенсии-то на­меряют?
     — Райсобес?
     — Райсобес, да. Из райсобеса, мол, проверяют условия жизни престарелых
людей. Расспроси, где дети, пишут ли? Поняла?
     — Поняла. Все сделаю, как надо.
     — Не говори "гоп"...
     — Вот увидишь.
     Дальше Егор замолчал.  Был он непривычно серьезен и сосредоточен. Через
силу улыбнулся и сказал:
     — Не обижайся, Люба, я помолчу. Ладно?
     Люба тронула ладонью его руку.
     — Молчи, молчи. Делай как знаешь, не спрашиваю.
     — А  что закричал... прости,  — еще сказал Егор. — Я  сам  не люблю,
когда кричат.
     Егор добро разогнал самосвал.  Дорога  шла обочиной ле­са,  под  колеса
попадали  оголенные  коренья,   кочки,  самосвал  прыгал.   Люба,  когда  ее
подкидывало,  хваталась за ручку  дверцы. Егор смотрел  вперед — рот плотно
сжат, глаза чуть прищурены.

     Просторная изба.  Русская печь, лавки, сосновый пол, мытый, скобленый и
снова  мытый.  Простой  стол  с  крашеной  столешницей.  В  красном углу  —
Николай-угодник.
     Старушка Куделиха долго подслеповато присматривалась к Любе, к Егору...
Егор был в темных очках.
     — Чего же, сынок, глаза-то прикрыл? — спросила она. — Рази  через их
видать?
     Егор на это неопределенно пожал плечами. Ничего не сказал.
     — Вот мне велели, бабушка, разузнать все, — сказала Люба.
     Куделиха села на лавочку, сложила сухие коричневые руки на переднике.
     — Дак а чего узнавать-то? Мне плотют двадцать руб­лей... — Она снизу,
просто посмотрела на Любу. — Чего же еще?
     — А дети где ваши? У вас сколько было?
     — Шестеро, милая, шестеро. Одна вот теперь со мной живет, Нюра, а трое
в городах... Коля в Новосибирске на па­ровозе работает, Миша тоже там же, он
дома строит, а Вера  на  Дальнем Востоке, замуж  там вышла, военный  муж-то.
Фо­токарточку  недавно  прислали  — всей семьей,  внучатки  уж большенькие,
двое: мальчик и девочка.
     Старуха  замолчала, отерла рот краешком  передника, по­кивала маленькой
птичьей  головой, вздохнула. Она тоже умела уходить  в  мыслях  далеко —  и
ушла, перестала замечать гостей. Потом очнулась, посмотрела на Любу, сказала
— так, чтоб не молчать, а то неловко молчать, о ней же и заботятся:
     — Вот... Живут. — И опять замолчала.
     Егор сидел на стуле у порога. Он как-то окаменел на этом стуле, ни разу
не шевельнулся, пока старуха говорила, смот­рел на нее.
     — А еще двое? — спросила Люба.
     — А вот их-то... я и не знаю: живые они, сердешные ду­шеньки, или нету
их давно.
     Старушка опять закивала  сухой головой, хотела, видно, скрепиться  и не
заплакать,  но  слезы  закапали ей на руки,  и  она  поспешно вытерла  глаза
фартуком.
     —  Не знаю. В голод разошлись по миру... Теперь не знаю. Два сына ишо,
два братца... Про этих не знаю.
     Зависла  в избе  тяжелая тишина... Люба  не могла приду­мать,  что  еще
спрашивать, — ей  было  жалко  бабушку. Она глянула на  Егора...  Тот сидел
изваянием  и  все смотрел на  Куделиху.  И  лицо  его под очками тоже как-то
вполне окамене­ло. Любе и вовсе не по себе стало.
     —  Ладно, бабушка...  — Она вдруг  забылась, что  она из "райсобеса",
подошла  к  старушке,  села  рядом,  умело  как-то — естественно, просто —
обняла ее и приголубила. — По­годи-ка, милая, погоди  — не плачь, не надо:
глядишь, еще и найдутся. Надо же и поискать!
     Старушка послушно вытерла слезы, еще покивала голо­вой.
     —   Может,   найдутся...  Спасибо  тебе.  Сама-то  не  из   крес­тьян?
Простецкая-то.
     — Из крестьян, откуда же. Поискать надо сынов-то...
     Егор встал и вышел из избы.
     Медленно прошел по  сеням.  Остановился  около  уличной двери, погладил
косяк — гладкий,  холодный.  И прислонился  лбом к этому косяку,  и  замер.
Долго стоял так, сжимая рукой косяк, так что рука побелела. Господи, хоть бы
еще уметь плакать в  этой жизни — все немного легче было бы. Но ни слезинки
же  ни разу не выкатилось из  его глаз, только каме­нели скулы  и пальцы  до
отека сжимали что-нибудь, что ока­зывалось  под  рукой. И ничего больше, что
помогло бы в тяж­кую минуту:  ни  табак, ни водка  —  ничто, все  противно.
От­кровенно болела душа, мучительно ныла, точно жгли ее там медленным огнем.
И еще только твердил в уме, как молитву: "Ну, будет уж! Будет!"
     Егор  заслышал  в избе шаги Любы,  откачнулся  от косяка,  спустился  с
низкого крылечка. Скорым шагом пошел по ог­раде, оглядываясь на избу. Был он
опять сосредоточен,  за­думчив. Походил  вокруг  машины,  попинал баллоны...
Снял очки, стал смотреть на избу.
     Вышла Люба.
     — Господи, до чего  же жалко ее стало! — сказала она. — Прямо сердце
заломило.
     — Поехали, — велел Егор.
     Развернулись... Егор последний раз глянул на избу и по­гнал машину.
     Молчали. Люба думала о старухе, тоже взгрустнула.
     Выехали за деревню.
     Егор остановил машину, лег головой на руль и крепко за­жмурил глаза.
     — Чего, Егор? — испугалась Люба.
     — Погоди...  постоим...  —  осевшим  голосом сказал  Егор.  —  Тоже,
знаешь... сердце заломило. Мать это, Люба. Моя мать.
     Люба тихо ахнула:
     — Да что же ты, Егор? Как же ты?..
     — Не время, — почти зло сказал Егор. — Дай время... Скоро уж. Скоро.
     — Да какое время, ты что! Развернемся!
     —  Рано! — крикнул  Егор.  —  Дай  хоть волосы  отрастут...  Хоть на
человека похожим стану. — Егор включил  ско­рость.  — Я перевел ей деньги,
— еще сказал он, — но боюсь, как бы она с ними в сельсовет не поперлась —
от кого,  спро­сит. Еще не  возьмет.  Прошу тебя, съезди  завтра к ней опять
и... скажи что-нибудь.  Придумай что-нибудь.  Мне  пока...  Не могу пока  —
сердце лопнет. Не могу. Понимаешь?
     — Останови-ка, — велела Люба.
     — Зачем?
     — Останови.
     Егор остановил.
     Люба  обняла  его,  как обняла давеча  старуху, — ласково,  умело,  —
прижала к груди его голову.
     —  Господи!.. Да почему вы  такие есть-то? Чего вы такие дорогие-то?..
— Она заплакала. — Что мне с вами делать-то?
     Егор освободился из  ее объятий, крякнул  несколько раз,  чтобы  прошел
комок в горле, включил скорость и с веселым остервенением сказал:
     — Ничего, Любаша!.. Все будет в порядке! Голову свою покладу,  но вы у
меня будете жить хорошо. Я зря не говорю.

     Дома их в ограде встретил Петро.
     — Волнуется, видно. За машину-то, — догадалась Люба.
     — Да ну, что я? Я же сказал...
     Люба с Егором вылезли из кабины, и Петро подошел к ним.
     —  Там  этот пришел...  твой, — сказал он  по своей  привы­чке как бы
нехотя, через усилие.
     — Колька? — неприятно удивилась Люба. — Вот гад-то! Что ему надо-то?
Замучил, замучил, слюнтяй!..
     — Ну, я пойду  познакомлюсь, — сказал Егор. И глянул на Петра.  Петро
чуть заметно кивнул головой.
     — Егор!.. — всполошилась Люба.  — Он  же пьяный не­бось  —  драться
кинется. Не ходи,  Егор! — И Люба сделала было движение за Егором, но Петро
придержал ее.
     — Не бойся, — сказал он. — Егор...
     Егор обернулся.
     — Там еще трое дожидаются — за плетнем. Знай.
     Егор кивнул и пошел в дом.
     Люба теперь уже силой хотела вырваться, но брат держал крепко.
     — Да  они  же  изобьют его!  —  чуть  не плакала Люба. — Ты что? Ну,
Петро!..
     — Кого изобьют?  —  спокойно  басил  Петро.  —  Жоржика? Его  избить
трудно. Пускай поговорят... И больше твой Коля не будет  ходить сюда.  Пусть
поймет раз и навсегда.

     — А-а, — сказал Коля, растянув в насильственной улыб­ке рот. — Новый
хозяин пришел.  — Он встал с лавки. — А я — старый. — Он пошел на Егора.
— Надо бы потолко­вать... — Он остановился перед Егором. — Мм?
     Коля был  не столько пьян,  сколько с перепоя. Высокий парень, довольно
приятной наружности, с голубыми умными глазами.
     Старики со страхом смотрели на "хозяев" — старого и но­вого.
     Егор решил не тянуть, сразу лапнул Колю за шкирку и поволок из избы...
     Вывел с трудом на крыльцо и подтолкнул вниз.
     Коля упал. Он не ждал, что они так сразу и начнут.
     — Если ты, падали кусок, будешь еще... Ты был здесь  последний раз, —
сказал Егор сверху. И стал спускаться.
     Коля вскочил с земли... И засуетился.
     —  Пойдем  отсюда! Иди  за  мной...  Идем, идем.  Ну,  соба­ка!.. Иди,
иди-и!..
     Они  шли уже  из ограды. Егор  шел впереди, а Коля  сзади.  Коля  очень
суетился, разок даже подтолкнул Егора в спину. Егор  оглянулся и укоризненно
качнул головой.
     — Иди, иди-и, — с дрожью в голосе повторял Коля.
     Поднялись навстречу те трое, о которых говорил Петро.
     — Только не здесь, — решительно сказал Егор. — Пошли дальше!
     Пошли дальше. Егор опять очутился впереди всех.
     — Слушайте, —  остановился он, —  идите рядом, а  то как на расстрел
ведут. Люди же смотрят.
     — Иди, иди-и, — опять сказал Коля. Он едва сдерживал себя.
     Еще прошли немного.
     Под высоким плетнем, где их меньше было видно с улицы, Коля не выдержал
и прыгнул  сзади на Егора. Егор кач­нулся  вбок и  подставил Коле ногу. Коля
опять  позорно  упал.  Но  еще один кинулся, этого  Егор ударил  наотмашь —
кула­ком в живот. И  этот  сел.  Двое стоявших  оторопели от  такого оборота
дела. Зато Коля вскочил и побежал к плетню выла­мывать кол.
     —  Ну, собака!..  — задыхался Коля от злости.  Выломил кол  и страшно
ринулся на Егора.
     Сколько уж раз на деле убеждался Егор,  что все же  чело­век никогда до
конца  не забывается  —  всегда,  даже  в  страш­но  короткое время, успеет
подумать:  что  будет?  И если  убивают,  то хотели убить. Нечаянно  убивают
редко.
     Егор стоял, сунув руки в карманы брюк, смотрел на Ко­лю. Коля наткнулся
на  его  спокойный  —  как-то  по-особому спокойный,  зловеще  спокойный —
взгляд.
     — Не успеешь махнуть,  — сказал  Егор. Помолчал и доба­вил участливо:
— Коля.
     — А чего ты тут угрожаешь-то?! Чего ты угрожаешь-то?! — попытался еще
надавить Коля. — С ножом, что ли? Ну, вынимай свой нож, вынимай!
     —  Пить надо  меньше, дурачок,  —  участливо сказал  Егор. —  Кол-то
выломил, а у самого руки трясутся. Больше в этот дом не ходи.
     Егор повернулся и пошел обратно. Слышал, как сзади кто-то двинулся было
за ним, — наверно Коля, — но его ос­тановили:
     — Да брось ты его! Дерьма-то еще. Фраер городской. Мы его где-нибудь в
другом месте прищучим.
     Егор не остановился, не оглянулся.

     Первую борозду в своей жизни проложил Егор.
     Остановил трактор, спрыгнул на землю, прошелся по  широкой борозде, сам
себе удивляясь: неужели это его рабо­та. Пнул сапогом ком земли, хмыкнул:
     — Ну и ну... Жоржик. Это ж надо! Ты же так ударником будешь!
     Он  оглянулся  по  степи,  вдохнул  весенний земляной дух и  на  минуту
прикрыл глаза. Постоял так.
     Парнишкой он  любил слушать,  как  гудят телеграфные  столбы. Прижмется
ухом к столбу, закроет глаза и слушает... Волнующее чувство. Егор всегда это
чувство  помнил: как будто это нездешний  какой-то гул, не на земле гудит, а
черт знает где. Если покрепче зажмуриться  и целиком вникнуть в этот  мощный
утробный звук, то он перейдет в тебя — где-то загудит внутри, в голове, что
ли, или в груди — не поймешь. Жутко бывало, но интересно. Странно, ведь вот
была  же длинная, вон какая разная жизнь, а хорошо помнилось толь­ко вот это
немногое: корова Манька,  да как  с матерью носи­ли на себе  березки,  чтобы
истопить  печь. Эти-то дорогие воспоминания  и жили  в нем, и, когда  бывало
вовсе  тяжко, он вспоминал далекую свою деревеньку, березовый лес на бере­гу
реки,  саму реку...  Легче не  становилось, только  глубоко жаль было  всего
этого и грустно, и по-иному щемило серд­це — и  дорого, и больно. И теперь,
когда  от  пашни  веяло  таким покоем, когда голову грело  солнышко  и можно
оста­новить свой постоянный бег по земле, Егор не понимал,  как это будет —
что  он   остановится,   обретет   покой.  Разве  это  можно?  Жило  в  душе
предчувствие, что это будет, наверно, короткая пора.
     Егор еще  раз оглядел степь. Вот  этого и будет  жаль. "Да  что же я за
урод  такой! —  невольно  подумал он. — Что  я жить-то  не  умею? К чертям
собачьим!  Надо  жить.  Хорошо  же?  Хорошо.  Ну  и радуйся".  Егор  глубоко
вздохнул.
     — Сто  сорок лет  можно  жить... с  таким воздухом, —  ска­зал  он. И
теперь только увидел на краю поля березовый ко­лок и пошел к нему.
     — Ох,  вы мои хорошие!.. И  стоят себе: прижухлись с кра­ешку и стоят.
Ну,  что дождались? Зазеленели... — Он ласково потрогал березку. —  Ox, ox
нарядились-то!  Ах, невестушки вы мои,  нарядились. И молчат стоят.  Хоть бы
крикнули, по­звали — нет, нарядились и стоят. Ну,  уж вижу теперь, вижу  —
красивые. Ну,  ладно, мне пахать  надо. Я  тут  рядом  буду,  буду  заходить
теперь. — Егор отошел немного от березок, огля­нулся и засмеялся: — Ка-кие
стоят! — И пошел к трактору.
     Шел и еще говорил по своей привычке:
     — А то простоишь с вами и ударником  труда не станешь. Вот  так вот...
Вам-то что, вам все равно, а мне  надо  в ударни­ки выходить. Вот так.  — И
запел Егор:

     Калина красная,
     Калина вызрела,
     Я узалеточки-и
     Характер вызнала-а,
     Характер вызнала-а,
     Характер ой како-ой...

     Так с песней он залез  в кабину и двинул всю железную громадину вперед.
И продолжал петь, но уже песни не было слышно из-за грохота и лязга.
     Вечером ужинали все вместе: старики, Люба и Егор.
     В репродукторе пели хорошие песни, слушали эти песни.
     Вдруг дверь отворилась, и заявился  нежданный  гость:  вы­сокий молодой
парень, тот самый, который заполошничал тогда вечером при облаве.
     Егор даже слегка растерялся.
     — О-о! — сказал он. — Вот так гость! Садись, Вася!
     — Шура, — поправил гость, улыбнувшись.
     — Да, Шура! Все забываю. Все путаю с тем Васей,  по­мнишь? Вася-то был
большой такой,  старшиной-то рабо­тал...  — Егор  тараторил, а сам, похоже,
приходил пока  в  се­бя — гость  был  и вправду нежданный. —  Мы  с  Шурой
служили вместе, —  пояснил он. — У одного генерала. Са­дись, Шура, ужинать
с нами.
     — Садитесь,  садитесь,  —  пригласила и  старуха.  А  старик  даже  и
подвинулся на лавке — место дал:
     — Давайте.
     — Да нет, меня такси ждет.  Мне надо сказать тебе, Геор­гий,  кое-что.
Да передать тут...
     — Да ты садись поужинай! — упорствовал Егор. — Подо­ждет таксист.
     — Да нет... — Шура глянул на часы. — Мне еще на поезд успеть...
     Егор  полез  из-за  стола.  И  все  тараторил,  не давая  време­ни Шуре
как-нибудь нежелательно вылететь с языком. Сам Егор, бунтовавший против слов
пустых и ничтожных, умел  иногда так много трещать и тараторить,  что вконец

запуты­вал других. Бывало это и от растерянности.
     —  Ну  как,  знакомых  встречаешь  кого-нибудь?   Эх,  золо­тые   были
денечки!.. Мне эта служба до сих пор во сне снится. Ну,  пойдем  — чего там
тебе  передать  надо:  в  машине,  что ли,  лежит? Пойдем,  примем  пакет от
генерала. Расписаться  ж  надо,  да? Ты сюда рейсовым?  Или  на перекладных?
Пойдем...
     Они вышли.
     Старик  помолчал...  И  в его  безгрешную крестьянскую  го­лову  пришла
только такая мысль:
     — Это ж сколько  они на такси-то прокатывают — от го­рода  и обратно?
Сколько с километра берут?
     — Не знаю, — рассеянно сказала Люба. — Десять копеек.
     Она в этом госте почуяла что-то недоброе.
     —  Десять копеек? Десять копеек — на тридцать  шесть верст... Сколько
это?
     — Ну, тридцать шесть копеек и будет, — сказала старуха.
     —  Здорово живешь!  — воскликнул старик. —  Десять верст  — это уже
руль. А тридцать шесть — это... три шестьде­сят,  вот сколь. Три шестьдесят
да  три  шестьдесят —  семь  двадцать.  Семь  двадцать —  только туда-сюда
съездить. А я, бывало, за семь двадцать-то месяц работал.
     Люба не выдержала, тоже вылезла из-за стола.
     — Чего они там? — сказала она и пошла из избы.
     ...Вышла в сени, а  сеничная дверь на  улицу — открыта. И она услышала
голос Егора и этого Шуры. И замерла.
     — Так  передай.  Понял? —  жестко,  зло  говорил Егор.  —  Запомни и
передай.
     — Я передам. Но ты же знаешь его...
     — Я знаю. Он меня тоже знает. Деньга он получил?
     — Получил.
     —  Все. Я  вам  больше не должен. Будете искать,  я на вас всю деревню
подниму. — Егор коротко посмеялся. — Не со­ветую.
     —  Горе... Ты не  злись только, я сделаю, как мне велено: если, мол, у
него денег нет, дай ему. На.
     И  Шура, наверно,  протянул  Егору заготовленные деньги. Егор, наверно,
взял  их и  с силой ударил ими  по  лицу Шуру — раз, и  другой, и третий. И
говорил негромко, сквозь зубы:
     — Сучок... Сопляк... Догадался, сучок!..
     Люба грохнула чем-то в сенях. Шагнула на крыльцо.
     Шура стоял руки по швам, бледный...
     Егор протянул ему деньги, сказал негромко, чуть хрип­лым голосом:
     —  На.  До  свидания, Шура.  Передавай привет!  Все  запо­мнил,  что я
сказал?
     — Запомнил,  —  сказал Шура. Посмотрел на Егора  пос­ледним — злым и
обещающим — взглядом. И пошел к машине.
     —  Ну,  вот.  —  Егор  сел  на  приступку.  Проследил,  как   ма­шина
развернулась... Проводил ее глазами и оглянулся на Любу.
     Люба стояла над ним.
     — Егор... — начала она было.
     —  Не  надо, —  сказал  Егор.  — Это мои  старые  дела. Дол­ги,  так
сказать. Больше они сюда не приедут.
     — Егор, я боюсь, — призналась Люба.
     — Чего? — удивился Егор.
     — Я слышала, у вас... когда уходят от них, то...
     — Брось! — резко сказал  Егор. И еще раз сказал: — Брось. Садись.  И
никогда  больше  не говори  об этом.  Са­дись... — Егор потянул ее  за руку
вниз.  — Что ты стоишь  за спиной, как... Это нехорошо — за спиной стоять,
невежливо.
     Люба села.
     —  Ну? —  спросил весело Егор. — Что закручинилась, зо­ренька ясная?
Давай-ка споем лучше!
     — Господи, до песен мне...
     Егор не слушал ее.
     — Давай я научу тебя... Хорошая есть одна песня. — И Егор запел:

     Калина красная-а-а,
     Калина вызрела-а...

     — Да я ее знаю! — сказала Люба.
     — Ну? Ну-ка, поддержи. Давай:

     Калина...

     — Егор, — взмолилась Люба, — Христом Богом прошу, скажи,  они ничего
с тобой не сделают?
     Егор стиснул зубы и молчал.
     —  Не  злись, Егорушка. Ну что ты? — И Люба заплака­ла. —  Как же ты
меня-то не можешь понять:  ждала я,  ждала свое счастье, а возьмут да...  Да
что уж я — проклятая, что ли? Мне и порадоваться в жизни нельзя?!
     Егор обнял Любу и ладошкой вытер ей слезы.
     — Веришь ты мне?
     — Веришь,  веришь...  А сам  не хочет  говорить.  Скажи,  Егор,  я  не
испугаюсь. Может, мы уедем куда-нибудь...
     —  О-о!.. — взвыл Егор. — Станешь тут ударником! Нет, я  так никогда
ударником не стану, честное  слово. Люба, я не могу, когда плачут. Не  могу!
Ну, сжалься ты надо мной, Любушка.
     — Ну, ладно, ладно. Все будет хорошо?
     — Все будет  хорошо, — четко, раздельно сказал Егор.  — Клянусь, чем
хочешь... всем дорогим. Давай песню. — И он запел первый:

     Калина красная-а-а,
     Калина вызрела-а...

     Люба  поддержала, да так тоже хорошо подладилась, так славно. На минуту
забылась, успокоилась.

     Я у залеточки
     Характер вызнала,
     Характер вызнала-а,
     Характер — ой какой,
     Я не уважила,
     А он ушел к другой.

     Из-за плетня на них насмешливо смотрел Петро.
     — Спишите слова, — сказал он.
     — Ну, Петро, — обиделась Люба. — Взял спугнул песню.
     — Кто это приезжал, Егор?
     — Дружок один. Баню будем топить? — спросил Егор.
     — А как же? Иди-ка сюда, что скажу...
     Егор  подошел к  плетню. Петро  склонился  к  его  уху  и  что-то  тихо
заговорил.
     —  Петро! —  сказала Люба.  —  Я ведь знаю,  что ты там, знаю. После
бани!
     — Я жиклер его прошу посмотреть, — сказал Петро.
     — Я только жиклер гляну...  — сказал Егор. — Там, навер­но,  продуть
надо.
     — Я вам дам жиклер! После бани, сказала, — сурово мол­вила напоследок
Люба. И ушла  в дом. Она вроде и успокои­лась, но все же тревога вкралась  в
душу. А тревога та — стой­кая, любящие женщины знают это.
     Егор полез через плетень к Петру.
     — Бренди — это дерьмо, — сказал он. —  Я предпочитаю или  шампанзе,
или "Рэми-Мартин".
     — Да ты опробуй!
     —  А  то  я  не пробовал!  Еще  меня  устраивает,  например,  виски  с
содовой...
     Так, разговаривая, они направились к бане.

     Теперь то  самое поле, которое Егор пахал, засевали. Егор же и сеял. То
есть он вел трактор, а  на  сеялке — сзади, где  стоят и следят, чтоб зерно
равномерно сыпалось, — стояла молодая женщина с лопаточкой.
     Подъехал Петро  на своем самосвале с нашитыми борта­ми — привез зерно.
Засыпали вместе в сеялку. Малость пого­ворили с Егором:
     — Обедать здесь будешь или домой? — спросил Петро.
     — Здесь.
     — А то отвезу, мне все равно ехать.
     — Да нет, у меня с собой все... А тебе чего ехать?
     — Да что-то стрелять начала. Правда, наверное, жиклер.
     Они  посмеялись,  имея  в   виду  тот  "жиклер",   который  они  вместе
"продували" прошлый раз в бане.
     — У меня дома есть один, все берег его.
     — Может, посмотреть — чего стреляет-то?
     — Ну,  время еще терять. Жиклер, точно.  Я  с  ним давно мучаюсь,  все
жалко было выбрасывать. Но теперь уж сменю.
     — Ну гляди. — И Егор полез опять в  кабину. Петро  по­ехал  развозить
зерно к другим сеялкам.
     И трактор тоже взревел и двинулся дальше.
     ...Егор отвлекся от приборов на щите, глянул вперед, а впереди, как раз
у того березового  колка,  что с  края  пашни, стоит "Волга" и трое каких-то
людей. Егор всмотрелся... и  узнал людей. Люди эти были — Губошлеп, Бульдя,
еще ка­кой-то высокий.  А  в машине  —  Люсьен.  Люсьен сидела  на переднем
сиденье, дверца была открыта, и, хоть лица не бы­ло видно, Егор узнал ее  по
юбке и по ногам. Мужчины стоя­ли возле машины и поджидали трактор.
     Ничто не изменилось в мире. Горел над пашней ясный день, рощица на краю
пашни  стояла вся зеленая,  умытая вче­рашним дождем...  Густо пахло землей,
так густо,  тяжко пахло сырой  землей, что голова легонько  кружилась. Земля
собрала всю свою  весеннюю силу, все соки живые — готовилась опять породить
жизнь.  И  далекая синяя полоска леса, и об­лако, белое, кудрявое,  над этой
полоской, и солнце в выши­не — все была жизнь, и перла она через край, и не
заботилась ни о чем, и никого не страшилась.
     Егор чуть-чуть сбавил скорость... Склонился, выбрал га­ечный ключ — не
такой здоровый, а поаккуратней — и поло­жил в карман брюк.  Покосился — не
виден он из-под пиджа­ка? Вроде не виден.
     Поравнявшись с "Волгой", Егор остановил трактор и за­глушил мотор.
     — Галя, иди обедать, — сказал помощнице.
     — Мы же только засыпались, — не поняла Галя.
     — Ничего, иди.  Мне  надо  вот  тут с товарищами...  из  ЦК  профсоюза
поговорить.
     Галя пошла к  отдаленно  виднеющемуся бригадному до­мику. На ходу  раза
три оглянулась на "Волгу", на Егора...
     Егор  тоже незаметно  глянул  по  полю... Еще два  трактора  с сеялками
ползли  по  тому  краю; ровный гул их как-то  не  на­рушал тишины  огромного
светлого дня.
     Егор пошел к "Волге".
     Губошлеп заулыбался, еще когда Егор был далековато от них.
     — А грязный-то! — с  улыбкой воскликнул Губошлеп. — Люсьен, ты глянь
на него!..
     Люсьен вылезла из машины. И серьезно смотрела на под­ходящего Егора, не
улыбалась.
     Егор тяжело шел  по  мягкой  пашне... Смотрел  на гостей... Он  тоже не
улыбался.
     Улыбался один Губошлеп.
     —  Ну, не  узнал бы,  ей-Богу! — все  потешался  он.  —  Встретил бы
где-нибудь — не узнал бы.
     — Губа,  ты  его не  тронешь, — сказала  вдруг  Люсьен  чуть  хриплым
голосом и посмотрела на Губошлепа требовательно, даже зло.
     Губошлеп, напротив,  весь так и встрепенулся  от  мсти­тельной какой-то
радости.
     — Люсьен!.. О чем ты говоришь! Это он  бы меня не тро­нул!  Скажи ему,
чтобы он меня не тронул. А то как двинет святым кулаком по окаянной шее...
     —  Ты  не тронешь его,  тварь!  — сорвалась  Люсьен. — Ты сам  скоро
сдохнешь, зачем же...
     —  Цыть! —  сказал Губошлеп. И улыбку его  как ветром сдуло. И  видно
стало — проглянуло в глазах, — что мститель­ная немощность его взбесилась:
этот человек оглох навсегда для всякого справедливого слова. Если ему некого
будет ку­сать, он,  как змея, будет кусать  свой хвост. — А то я вас ря­дом
положу. И заставлю обниматься — возьму себе еще одну статью:  глумление над
трупами. Мне все равно.
     — Я  прошу  тебя, — сказала Люсьен после  некоторого молчания,  — не
тронь его. Нам все равно скоро конец,  пусть он живет.  Пусть пашет землю —
ему нравится.
     — Нам — конец, а он будет землю пахать?  — Губошлеп показал в улыбке
гнилые зубы свои. — Где же справедли­вость? Что он, мало натворил?
     — Он вышел из игры... У него справка.
     — Он не вышел. — Губошлеп опять повернулся к Егору. — Он  только еще
идет.
     Егор все шел. Увязал сапогами в мягкой земле и шел.
     —  У него даже и походка-то какая-то стала!.. — с восхи­щением сказал
Губошлеп. — Трудовая.
     — Пролетариат, — промолвил глуповатый Бульдя.
     — Крестьянин, какой пролетариат!
     — Но крестьяне-то тоже пролетариат!
     — Бульдя!  Ты  имеешь  свои  четыре  класса  и  две  ноздри  —  читай
"Мурзилку"  и дыши  носом.  Здорово, Горе! — громко  приветствовал Губошлеп
Егора.

     —  А чего они еще сказали? —  допрашивала  встревожен­ная  Люба своих
стариков.
     — Ничего больше... Я им рассказал, как ехать туда...
     — К Егору?
     — Ну.
     — Да мамочка моя родимая! — взревела Люба. И побежа­ла из избы.
     В это время в ограду въезжал Петро.
     Люба замахала ему — чтоб не въезжал, чтоб остановился.
     Петро остановился...
     Люба вскочила в кабину... Сказала  что-то  Петру.  Само­свал попятился,
развернулся и сразу шибко поехал, прыгая и грохоча на выбоинах дороги.
     — Петя, братка милый, скорей, скорей! Господи, как сердце мое чуяло!..
— У Любы из глаз катились слезы, она их не вытирала — не замечала их.
     — Успеем, — сказал Петро. — Я же недавно от него...
     — Они только что  здесь  были... спрашивали. А теперь уж там.  Скорей,
Петя!..
     Петро выжимал из своего горбатого богатыря все что мог.

     Группа, что стояла возле "Волги", двинулась к березово­му колку. Только
женщина осталась у машины, даже залезла в машину и захлопнула все дверцы.
     Группа немного  не дошла до берез  —  остановилась.  О чем-то, видимо,
поговорили... И двое из группы отделились  и  вернулись к машине. А  двое —
Егор и Губошлеп — зашли в лесок и стали удаляться и скоро скрылись с глаз.
     ...В это время далеко на дороге показался самосвал Петра. Двое стоявших
у  "Волги" пригляделись к нему.  Поня­ли, что самосвал гонит сюда,  крикнули
что-то  в сторону лес­ка.  Из  леска тотчас  выбежал один человек, Губошлеп,
пряча  что-то в карман. Тоже увидел самосвал и  побежал  к  "Волге". "Волга"
рванула с места и понеслась, набирая скорость...
     Самосвал поравнялся с рощицей.
     Люба выпрыгнула из кабины и побежала к березам.
     Навстречу  ей  тихо шел, держась  одной  рукой  за  живот,  Егор.  Шел,
хватаясь  другой  рукой  за березки. И  на  березах оставались  ярко-красные
пятна.
     Петро, увидев  раненого Егора, вскочил опять в самосвал, погнал было за
"Волгой". Но "Волга" была уже далеко. Петро стал разворачиваться.
     Люба подхватила Егора под руки.
     — Измажу я тебя, — сказал Егор, страдая от боли.
     —  Молчи, не  говори. — Сильная Люба  взяла его на  руки.  Егор  было
запротестовал, но новый приступ боли накатил, Егор закрыл глаза.
     Тут  подбежал  Петро,  бережно  взял с  рук  сестры  Егора  и  понес  к
самосвалу.
     —  Ничего, ничего,  —  гудел он  негромко.  — Ерунда  это...  Штыком
насквозь прокалывали, и то оставались жить. Через неделю будешь прыгать...
     Егор слабо качнул головой и вздохнул — боль немного отпустила.
     — Там пуля, — сказал он.
     Петро глянул на  него,  на  белого,  стиснул зубы и  ничего не  сказал.
Прибавил только шагу.
     Люба  первая вскочила  в  кабину.  Приняла  на руки Егора.  Устроила на
коленях у себя, голову его положила на грудь себе. Петро осторожно поехал.
     — Потерпи, Егорушка... милый. Счас доедем до боль­ницы...
     — Не плачь, — тихо попросил Егор, не открывая глаз.
     — Я не плачу...
     — Плачешь... На лицо капает. Не надо.
     — Не буду, не буду...
     Петро  выворачивал руль и так  и этак — старался  не  тряс­ти. Но  все
равно трясло, и Егор мучительно морщился и раза два простонал.
     — Петя... — сказала Люба.
     — Да уж стараюсь. Но и тянуть-то нельзя. Скорей надо.
     — Остановите, — попросил Егор.
     — Почему, Егор? Скорей надо...
     — Нет... все. Снимите.
     Петро остановился.
     Егора сняли на землю, положили на фуфайку.
     — Люба, — позвал Егор, выискивая ее невидящими гла­зами где-то в небе
— он лежал на спине. — Люба...
     — Я здесь, Егорушка, здесь, вот она...
     — Деньги... — с трудом говорил Егор последнее. — У меня в пиджаке...
раздели с  мамой...  —  У Егора  из-под прикры­тых век  по  темени  сползла
слезинка, подрожала, повиснув около уха, и сорвалась, и упала в  траву. Егор
умер.
     И лежал  он, русский  крестьянин, в  родной степи,  вблизи  от  дома...
Лежал, приникнув  щекой к земле, как будто слу­шал что-то такое, одному  ему
слышное. Так он в детстве прижимался к столбам.
     Люба упала ему на грудь и тихо, жутко выла.
     Петро стоял над ними, смотрел на них и тоже плакал. Молча.
     Потом поднял голову, вытер слезы рукавом фуфайки.
     —  Да что же, — сказал он на выдохе, в  котором  почувст­вовалась вся
его устрашающая сила,  — так  и уйдут,  что  ли? — Обошел лежащего Егора и
сестру и, не оглядываясь, тяжело побежал к самосвалу.
     Самосвал взревел и понесся прямо  по степи, минуя большак. Петро хорошо
знал здесь все дороги, все проселки и те­перь только сообразил, что  "Волгу"
можно  перехватить —  на­перерез.  "Волга" будет огибать выступ того  леса,
который синел отсюда ровной полосой...  А в лесу есть  зимник, по нему зимой
выволакивают на тракторных санях  лесины. Те­перь, после дождя, захламленный
ветками  зимник  даже  на­дежнее для  самосвала,  чем большак.  Но  "Волга",
конечно, туда не сунется. Да и откуда им знать, куда ведет тот зимник?
     ...И Петро перехватил "Волгу".
     Самосвал выскочил из леса раньше, чем здесь  успела прошмыгнуть бежевая
красавица. И сразу обнаружилось безысходное положение: разворачиваться назад
поздно — самосвал несся в  лоб, разминуться  как-нибудь тоже  нельзя:  узка
дорога... Свернуть  —  с  одной стороны лес, с  другой  це­лина, напитанная
вчерашним дождем, — не для  городской машины. Оставалось  попытаться все же
по  целине  с  ходу, на  скорости,  объехать  самосвал и  выскочить опять на
большак. "Волга" свернула с накатанной дороги и сразу завиляла  задом, пошла
тихо,  хоть  скреблась и  ревела изо  всех  сил. Тут ее и  настиг  Петро. Из
"Волги" даже не успели выскочить... Труженик-самосвал, как разъяренный  бык,
ударил ее в бок, опрокинул и стал над ней.
     Петро вылез из кабины...
     С пашни, от тракторов, к ним бежали люди, которые все видели.

На главную страницу

Жизнь в датах | Генеалогия | Энциклопедия | Публикации | Фотоархив | Сочинения | Сростки | Жалобная книга | Ссылки


Hosted by uCoz